Корантен не стеснялся. Место знакомое, он бывал тут не раз, то как сосед, то как художник, а то как гражданин — эту маску носили все, включая и его. Игроки устроились на полу у камина. Корантен озирался. На огромном столе-престоле, по обе стороны от фонаря, были разложены четырехфунтовые караваи хлеба, стояло блюдо с салом, кувшины вина, — все нетронутое. Поодаль лежал приоткрытый полотняный мешочек. Из любопытства Корантен подошел и открыл его пошире — там лежали какие-то хрупкие бурые щепки; пощупав их, он понял, что это очень древние человеческие останки, позвонки и обломки длинных костей. «Зачем они тут?» — спросил он. Один из игроков, раздавая карты для нового кона, ответил, не поднимая головы, что это бывшие мощи бывшей святой, ковчег сегодня отнесли на Монетный двор и сдали в переплавку, а косточки почему-то остались, их не успели бросить в огонь, на Гревской-то площади их больше не сжигают (и правда, Робеспьер, ну, или его робеспьерцы, еще в конце лета положили конец этим публичным эксцессам то ли из брезгливости, то ли из политических соображений, поскольку тайно готовили сильный ход — замену жертвоприношений бледной червонной даме, богине Разума, которую превозносили смутьяны, культом Верховного Существа). Санкюлоты играли, Корантен перебирал косточки, в нефе за перегородкой слышались лошадиные звуки: фырканье и теплое, бодрящее, а порой жутковатое дыхание. Корантен вдруг подумал, что стало с погребенными в Комблё костями двух святых мучениц, которых мучил он сам. Потом вспомнил о девочке, которая, должно быть, дрожит от страха на чердаке в этот поздний час. Тягучие мысли о костях, о старых дамах и о девчушке перемешались у него в голове. Думал он и о других женщинах, умерших, брошенных, ушедших. А потом его мысли оборвались — явились те, кого он ждал.
Было уже сильно за полночь. Три человека ввалились с улицы в тепло, все трое кутались в плащи, у всех троих двууголки с кокардами надвинуты на глаза, все трое в сапогах, один на вид важнее двух других. Плащи и двууголки швырнули на ходу на столик при входе, рядом с бюстом Марата, как прежде Корантен сбросил свой плащ цвета адского дыма. Они повернулись лицом к Корантену, и при ярком свете камина и большого фонаря он легко опознал всех троих: висячие патлы и мерзкая рожа у одного, белокурая фламандская шевелюра и выпученные, словно от удивления, но холодные фламандские глаза у второго, такие же висячие, жесткие, ломкие волосы, золотое колечко в ухе, медная кожа и до невозможности надменный вид у третьего, хоть ростом он ниже всех. Это они, по порядку: визгливый Леонар Бурдон, в прошлом школьный учитель, а ныне певец богини Разума, борец с фанатизмом и духовный возродитель, переплавщик колоколов и ковчегов, заморыш, но выть умеет так громко, что стоит один целой волчьей стаи; ловкач Проли, банкир патриотов, — вот уж кого Корантен никак не ожидал увидеть, уверен был, что тот давно в тюрьме или в бегах; а третий — Колло д’Эрбуа. Да, он знал всех троих, но Колло — особенно хорошо.
Они давно не виделись. А ведь знакомы были и, можно сказать, дружили еще с 1784 года, с того года, когда Корантен писал своих «Сивилл» в Комблё; Колло тогда руководил театром в Орлеане и поставил там спектакль по пьесе Шекспира, которую перевел и переделал, добавив сиропу, как умели в те времена, не то Дюси, не то сам Колло, а Корантен написал декорации и придумал костюмы; потом они много общались, поскольку высоко ценили друг друга — за что, скажу как-нибудь в другой раз; вместе с Колло он прошел всю революцию, ее лучшие годы, Колло по мере возможности представлял его новым властям, пока события не обернулись неожиданным образом, Колло на этом повороте высоко взлетел и вошел в силу, и они перестали встречаться.
Они обнялись. И, как при каждой встрече, в глазах у них вспыхнуло что-то родственное, будто каждый гляделся в зеркало, какой-то мрачный задор, причем у Корантена задора побольше, чем мрака, а у Колло на этот раз побольше мрака, чем задора. Он, по обыкновению, был несколько взвинчен: водка, горлопанство в Якобинском клубе, удаль, гонор, сострадательное радение о несчастных, которое пьянило его больше и дольше любого вина. Но в чем-то, как показалось Корантену, Колло изменился, он недавно вернулся из долгой лионской миссии, после проконсульского ража, после бойни[15]; он был облечен там абсолютной, безграничной властью, он видел бездну и Бога воинств. Обычный медный цвет его лица стал медно-красным, к мрачной веселости примешалась отрешенность. Все это сразу бросилось в глаза Корантену, а трое якобинцев между тем уселись за стол и накинулись на хлеб и сало; лучше всех устроился Проли — в роскошного цвета королевском не то епископском кресле, двое других восседали на стульях по обе стороны от него; Бурдон, не переставая жевать, бросал короткие и малопонятные фразы про заседание у якобинцев: что-то о Робеспьере, о Демулене и Дантоне — их песенка спета, о кордельерах — их не проведешь, о войне, о страхе и силе, о вражеских силах, снова о Робеспьере — это имя являлось каждый раз особняком, оно будто падало с неба или восставало из-под земли; Колло изредка поддакивал, Проли не проронил ни слова. Корантену налили кламарского вина, пили его из отнятых у аристократов бокалов, которые поставили перед своими вельможами рядовые санкюлоты. Бурдон быстро велел им исчезнуть и, когда они вышли, сказал, указывая на мешочек с костями: «Сожгите поскорее эту мерзость!» Дюкроке, успевший разжечь огонь в очаге, бросил мешочек в яркое пламя, он вспыхнул и истлел в один миг, будто клок пакли. Дюкроке смотрел на это с оттенком грусти или сожаления. «Ну и чего уставился?!» — прикрикнул на него Бурдон. Дюкроке не сразу понял, потом загоготал и пошел прочь. Еще какое-то время из нефа был слышен шум и голоса четверых лимузенцев, возившихся с лошадьми, потом и эти четверо удалились, звук их шагов затих под сводами.
Первым заговорил не Бурдон, а Проли. Он перебил Бурдона, повернулся к Колло и что-то быстро спросил у него вполголоса, Корантен расслышал два слова: «доверять» и «тайна». «Да», — громко и твердо сказал в ответ Колло и повторил несколько раз. Проли окинул Корантена взглядом, в котором смешивались отвращение и почтение — такие чувства он вызывал у многих, намеренно или нет, неизвестно, — и спросил:
— Хочешь получить важный заказ, гражданин художник?
Вопрос удивил и позабавил его. И даже заставил ощутить себя моложе.
Частных заказов он теперь не получал. Это не значит, что сидел без дела, отнюдь: он работал в Комитете по искусствам, для Народа, читай, для Давида, на Давида; по приказам Давида он изготавливал статуэтки Свободы, символические уровни Равенства[16], фигурки воинов в спартанских юбочках и красных колпаках, обетные приношения Жан-Жаку Руссо и прочие безделицы. Этими вещами занималась целая бригада, объединившая всех французских живописцев, точнее, всех, кто остался; Давид, державший нос по ветру, нуждался в рабочей силе: всех своих прямых соперников из поколения сорокалетних он устранил, упрятав их в тюрьму, зато привлек к работе обойму пожилых, допотопных художников: Фрагонара, Грёза, Корантена, а также и проворных юных честолюбцев: Викара, Жерара, Прюдона — так называемую школу Давида, мелюзгу, которой следовало остерегаться, как чумы. Корантена Давид побаивался, потому что Корантен был настоящим мастером, и презирал, потому что тот со своей тьеполианской выучкой состарился, вышел из употребления; однако он его использовал; он также знал, что Корантен боится Давида больше, чем Давид — Корантена, потому что Давид — член Комитета общественной безопасности и в этом качестве, наравне с одиннадцатью из другого комитета, ставит свою подпись под декретами; потому что к нему прислушивается Робеспьер, а сам он, впадая в некий транс, прислушивается к голосам и приглядывается к образам древней Спарты, откуда черпает свои модели, замыслы и прихоти, которые Корантен исполняет с серьезным видом, но про себя смеясь вовсю.
15
В ноябре 1793 г. Колло д’Эрбуа был отправлен Комитетом общественного спасения с миссией в Лион. Там он вместе с Фуше устроил массовые казни противников Республики и для экономии времени расстреливал их картечью.
16
Имеются в виду плотницкие уровни, которые считались символами равенства. Все перечисленные вещицы использовались в культе Разума.