«Наша лаборатория» навсегда ушла из моей жизни. Ушло праздничное сверкание стеклянной посуды, ушли разноцветные реактивы. Ушли тонкий звон стекла и тихое, уютное шипение спиртовой горелки. Ушли острые химические запахи, гладкие, тонкие бока пробирок, реторт, колб. Ушло, наконец, замечательное чувство — радость общей работы, когда два человека молча, сосредоточенно наливают, насыпают, смешивают, нагревают, разглядывают и тихими голосами обсуждают полученные результаты.
Всего этого больше нет.
Я была уверена тогда, что химию и брата-химика я потеряла навсегда. Но нет, оказывается, он поступил в химический техникум и занимается. Лаборатория ему больше не нужна — лаборатория в техникуме гораздо больше, чем была у него. Но химия перестала быть его главной и единственной страстью. Химия теперь только тлела, а над пеплом сияла труба.
Но почему? Что же случилось? Случилось то, что бывает с мальчиками в шестнадцать лет. Что-то новое, непонятное забушевало в нем. И стало невозможным изо дня в день заниматься одним и тем же. Надо было все разметать и ринуться в другую, совсем другую жизнь. Новизна! Во что бы то ни стало новизна! И он без сожаленья, одним махом продал свою лабораторию. Все, что с таким упорством и старанием собирал по вещичке, и аппарат Киппа, купленный на деньги из моего барана, тот самый аппарат Киппа, «венец всей жизни, прелесть грез»!
Теперь «венцом всей жизни» была труба.
По вечерам, засунув руки в карманы, надвинув кепку на лоб, брат сбегал вниз по переулку. В конце переулка, через дорогу, темнели массы деревьев в парке, светились точки фонарей. Днем в парке гуляли дети, а по вечерам сквозь густую листву глухо доносились круглые сильные звуки духового оркестра.
И на эти звуки, на эти фонари бежал мой брат. Он подбирался к самой беседке, где сидели музыканты, и, прислонившись к столбику, вдоволь любовался музыкантами. Они были совсем близко. Он видел каждое их движение. Видел, как они напрягают губы, и словно поплевывают, издавая короткие быстрые звуки, как перебирают пальцами клапаны. Он мог со своего места прочесть названия нот — и в то же время был от музыкантов за тридевять земель.
Музыканты начинали играть, и он пропадал. Теперь в этом для него было все. Резкие, сильные звуки красиво сливались и заполняли его целиком, и это было ни с чем не сравнимое блаженство. Но совсем особое наслаждение он испытывал, когда играли «Почту в лесу». Один трубач уходил из беседки. Сперва недалеко, потом все дальше, дальше… Серебряный звук почтового рожка все удалялся, и, когда совсем слабый, отдаленный почтовый сигнал таял в воздухе, брату казалось, что и он растаял, что его больше нет.
Брат ходил в парк каждый вечер. И вот он заметил среди музыкантов одного штатского малого чуть постарше его самого. С этим можно заговорить. Он дождался, когда музыканты положат свои трубы, соберут ноты и начнут спускаться по ступенькам беседки. Тут он вышел на свет, зашагал рядом со штатским и разговорился с ним. Оказалось, это оркестрант-любитель, его пускают поиграть бесплатно. «Вот и я, вот и я! — думал брат. — Бесплатно, лишь бы поиграть!» В следующий раз он встретил музыканта, как знакомого, и тот дал брату поучиться свой старый корнет-а-пистон. Чтобы не пугать людей в городе, брат приезжал поучиться на дачу.
Не скоро добился он серебристого звука почтового рожка. Наша соседка по квартире, слушая его игру, говорила: «Так играет, аж зубы болят». Но все же брата приняли в консерваторию по классу трубы. Теперь он учился и в химическом техникуме и в консерватории.
Но тут блеснула новая мечта — стать военным трубачом-кавалеристом. Красная кавалерия! Еще, может быть, он и повоюет! Ложась спать, он закрывал глаза и видел конницу. Он — впереди, на быстрой лошади, с трубой в руке, и в свист ветра и в дробный грохот копыт вонзается чистый, сильный, зовущий в атаку голос его трубы. И озноб проходил у него по спине.
Когда самостоятельность в человеке только нарождается, она не признает разумных слов «нельзя», «неудобно».
Брату было позарез нужно, и он пошел со своей трубой к воротам Кремля.