Я начинаю говорить Танюше, как это ему важно, как интересно, а сама вижу одно: она его любит, а он ее обижает, и сама же на него сержусь.
Рано утром я встала открыть молочнице. Что это большое, светлое лежит на низком широком шкафчике в передней? Батюшки мои — Танюша! Я взяла молоко, заперла дверь и стояла в полумраке, не зная, разбудить Танюшу или нет. Может быть, позвать брата?
Только я о нем подумала, как он сам медленными шагами вышел из темноты коридора. Я хотела заговорить о Танюше и… ничего не сказала. Он был спокойный, слишком спокойный, и это меня встревожило. Какой-то пустой. Словно освободился от чего-то, но радости эта свобода не дала. Словно бежал за чем-то, вот вы увидите, вот я вам принесу, а вернулся ни с чем, с пустыми руками. Да, пустые руки висели вдоль тела.
— Я шел по неверному пути.
«Да, да», — закивала я. Он назвал словами то, что я уже почувствовала. Только странно — он сказал это с каким-то даже удовлетворением.
— Хорошего мало! — вздохнула я.
— А все-таки есть.
— Что же?
— То, что этот путь уже исключается.
До чего же весело! Человек работал год впустую, чтобы прийти к такому выводу!
— А институтская работа?
Брат махнул рукой — сделают без меня.
Так. Значит, прозевал.
Танюша на шкафчике шевельнулась, у нее свесилась рука.
— Еще свалится, надо разбудить.
Я ушла к себе, села на кровать. Ну и ночка! Я потеряла Шурку, брат зашел в тупик, Танюша чуть не уехала к маме.
Шурка — бог с ним. Так надо. А брат выберется. Он сейчас же, не откладывая, начнет выбираться. Он будет лезть и лезть, он будет изо всех сил продираться сквозь заросли в любую непогоду.
Хорошо, что я это говорила самой себе, а не вслух. Он бы мне показал «заросли», он бы мне выдал «непогоду»!
10
В нашей старой кухне
Этот случай связан с Володей Крахмальниковым. Помириться с тем, что человека нет, нельзя. Пустота, которую оставил ушедший человек, всегда с тобой. Но бывает, ты можешь на время увидеть человека, мысленно побыть с ним.
…Я иду по кромке леса, рядом с шоссе, верчу в пальцах бусы и сочиняю стихи. Навстречу, подпрыгивая на корнях, — велосипед.
Блеснула бритая голова, мелькнула синяя рубашка — Володя. Он сошел с велосипеда, и велосипед сразу стал рядом с ним маленьким, детским — такой Володя был большой, громоздкий, даже немного тучноватый. Вот он стоит предо мной в просторной рубашке с карманами на груди, в брюках, прихваченных у щиколотки обручами. Голова у Володи удивительно умной, красивой формы, с высоким лбом и крутым, выпуклым затылком. Володя смотрит на меня своими серыми, хорошими, понимающими глазами, а нижняя губа у него всегда немного выпячена, насмешливо и добродушно. Я знаю, он меня щадить не будет, и все-таки читаю ему стихи:
— Что? Паутинки? М-да!.. Так где они тянулись? В голове? А глаза у тебя отчего устали?
Мы оба захохотали. Мне нисколько не было обидно. Наоборот. Я даже рада была, что Володя словно схватил меня за шиворот и приподнял, и я сразу увидела, какая чепуха мои паутинки и усталые глаза.
…Володя, постой, не уходи…
Вот он опять. Мы сидим втроем на диване: Володя, брат и я. Слушаем «Кампанеллу» Листа в исполнении Карло Цекки. После Цекки мне не хочется слушать эту вещь ни в чьем другом исполнении. Ни у кого так ярко, сильно не звучат эти колокольчики. И мы все трое на диване — одно. И это одно — втрое сильнее, втрое шире и втрое лучше каждого из нас. И колокольчики бьются и гремят в нас втрое прекраснее…
…А вот мы в нашей старой кухне. Окно без занавесок. Стол. На нем растрескавшаяся, протертая клеенка. Настольная лампа вроде крепконогой зеленой поганки. Три лампы. Одна настоящая и две отраженные в двойном стекле. Третья лампа, самая тусклая, словно уходит туда, на темный двор, где в пролете между домами чернеет тополь, наш огромный тополь, под которым мы играли в детстве. Сейчас его почти не видно в темноте.
Володя сидит по правую сторону стола, возле двери. Он немного съехал со стула, уперся подбородком в грудь и вытянул длинные ноги.
Брат — на табурете, слева возле плиты, сидит согнувшись и уперев руки в колени. Я — на широкой деревянной лавке, поджав под себя ногу, ворочаю крючком и считаю петли.