Выбрать главу

Музыканты начинали играть, и он пропадал. Теперь в этом для него было все. Резкие, сильные звуки красиво сливались и заполняли его целиком, и это было ни с чем не сравнимое блаженство. Но совсем особое наслаждение он испытывал, когда играли «Почту в лесу». Один трубач уходил из беседки. Сперва недалеко, потом все дальше, дальше… Серебряный звук почтового рожка все удалялся, и, когда совсем слабый, отдаленный почтовый сигнал таял в воздухе, брату казалось, что и он растаял, что его больше нет.

Брат ходил в парк каждый вечер. И вот он заметил среди музыкантов одного штатского малого чуть постарше его самого. С этим можно заговорить. Он дождался, когда музыканты положат свои трубы, соберут ноты и начнут спускаться по ступенькам беседки. Тут он вышел на свет, зашагал рядом со штатским и разговорился с ним. Оказалось, это оркестрант-любитель, его пускают поиграть бесплатно. «Вот и я, вот и я! — думал брат. — Бесплатно, лишь бы поиграть!» В следующий раз он встретил музыканта, как знакомого, и тот дал брату поучиться свой старый корнет-а-пистон. Чтобы не пугать людей в городе, брат приезжал поучиться на дачу.

Не скоро добился он серебристого звука почтового рожка. Наша соседка по квартире, слушая его игру, говорила: «Так играет, аж зубы болят». Но все же брата приняли в консерваторию по классу трубы. Теперь он учился и в химическом техникуме и в консерватории.

Но тут блеснула новая мечта — стать военным трубачом-кавалеристом. Красная кавалерия! Еще, может быть, он и повоюет! Ложась спать, он закрывал глаза и видел конницу. Он — впереди, на быстрой лошади, с трубой в руке, и в свист ветра и в дробный грохот копыт вонзается чистый, сильный, зовущий в атаку голос его трубы. И озноб проходил у него по спине.

Когда самостоятельность в человеке только нарождается, она не признает разумных слов «нельзя», «неудобно».

Брату было позарез нужно, и он пошел со своей трубой к воротам Кремля.

Стылым октябрьским утром пришел к Троицким воротам озябший паренек в сереньком узком пальто, в черной обтрепанной кепке, с красными ушами.

Ворота. В них надо войти. У ворот переминаются с ноги на ногу часовые в шинелях. Что ж, часовой тоже человек. Вот к нему и надо подойти. Только это очень трудно. Легко было дома решить: я пойду! А сейчас сделать один шаг к часовому невозможно! Ветер вылизывал камни мостовой, раздувал шинели часовых. Брат стоял на ветру и застывал все больше и больше. А часовые давно уже приметили паренька. Стоит и не уходит. Да еще какую-то штуку держит под мышкой. Наконец парень решился, сделал два шага к часовому…

— Пропуск! — крикнул тот резко.

Слава богу, часовой заговорил. Теперь уже легче — только отвечать.

— Мне нужно в кавалерийский эскадрон, хочу поступить туда трубачом.

— Предъявляй пропуск!

— У меня нет пропуска, но, может быть, кто-нибудь скажет кавалеристам, что их у ворот ожидает трубач?

Он проговорил все это застывшими губами, а сам словно умер от страха, словно губы говорили, а его самого уже не было на свете.

Часовые переглянулись, они не знали, что делать. Следовало бы просто отогнать парнишку от ворот, но уж очень серьезный и какой-то отчаянный был у него вид.

В это время — дзынь-дзынь, — звеня шпорами, щелкая подметками по камню, в развевающейся шинели, в малиновой фуражке подошел к воротам — кто?

— Это к вам! — обрадовался часовой.

Человек в малиновой фуражке повернулся на каблуках и оглядел с головы до ног храброго озябшего парнишку.

— Я хочу! — сказал тот хрипло. — Я очень хочу поступить к вам трубачом. Я учусь в консерватории.

— А зорю-то сумеешь сыграть?

— Не умею, но завтра буду уметь!

Дня через два к нам явился молодой красноармеец в шинели, в фуражке со звездой, с трубой под мышкой. Но, кроме трубы, он принес еще буханку хлеба и какие-то мешочки. Это был кремлевский паек. Все это он выложил перед изумленной мамой и сказал, что теперь он трубач кавалерийского эскадрона.

— А лошадь? — спросила я.

— А как же — белая!

Ах! Мой брат в Кремле, на белой лошади, с трубой в руке! Я это так ясно видела!

— Но… как же ты? Просто влез на нее и поехал?

— Нет, не просто. Человек, который ходит за конями, сказал мне: «Хочешь поездить?» Я говорю: «Хочу!» Только я закинул ногу, он ка-ак хлестнет лошадь по крупу, она ка-ак взовьется на дыбы!

— А ты? А ты?

— Усидел. Он тогда сказал: «Молодец!» — и дал мне белую лошадь.

— А сигналы? Ты зорю быстро выучил?

— А что там учить-то!

— А какие там еще сигналы?

— Там, знаешь, для каждого сигнала есть слова.

— Слова? А как это?

— Ну, вот сигнал «внимание». Слушайте все-е… — пропел он, потом взял трубу и повторил сигнал на трубе. Труба словно проговорила: «Слушайте все-е!» Прямо чудо какое-то! Брат переиграл мне все сигналы: и распорядка дня и кавалерийской езды. Больше всего мне понравился сигнал рыси: «Рысью размашистою, но не распущенною для сбереженья коне-ей!» Это «коне-ей!» труба выговаривала с пронзительной дрожью на самой высокой ноте.

Теперь у брата к техникуму и консерватории прибавилось еще два раза в неделю круглосуточное дежурство в Кремле.

А летом он поехал в военный лагерь.

Строгим, аккуратным строем разбиты были палатки в лесу.

Дежурный будил брата первым.

Такая тишина стояла в лесу перед рассветом. Такая полная, ожидающая, напряженная. Кто бы осмелился ее нарушить?

Брат выходил из палатки, вскидывал трубу и красивым резким звуком пронзал эту тишину. И каждый раз ему было жутко и жалко этой прекрасной, величественной тишины и в то же время радостно, что он первый своей властью, своим дыханием разрушил ее.

И это смелое чувство жути и радости осталось у него на всю жизнь, и он всегда стремился, подобно звуку трубы, разрывающему тишину, разрывать оболочку привычного, устоявшегося и выходить в открытое пространство неизведанного.

А следующий «зигзаг» назывался «дендизм».

В маленькой комнате — перемена декораций. Теперь это модная «берлога», выдержанная в синих тонах: синие обои, синие занавески, синее покрывало на железной кровати, синяя в клеточку скатерть на тонконогом столике. Фонарик из цветных стекол, синих, желтых, красных, рассыпал по стенам разноцветные зайчики. При его свете нельзя было ни читать, ни писать, а только мечтать вдвоем. Над столиком, скудно освещенный, мерцал фотографический лик хозяина. Туманный и размытый, как это было модно последнее время. Хозяин «берлоги», одетый в синий костюм (да, костюм появился тоже — первый в жизни!), останавливался перед портретом и, покачиваясь с каблуков на носки, подмигивал ему: «Ничего, ничего, интересный малый!» А чего там было интересного? Сплошной туман. А вот когда «интересный малый» выходил на улицу, на новый синий костюм с галстуком приходилось надевать красноармейскую шинель. Пальто интересному малому было пока недоступно.

В синей комнате неминуемо должна была появиться барышня. Комната без барышни была как футляр без кольца. Но она все не появлялась, а приходили только великовозрастные приятели. Мне прямо страшно было подходить к двери! Они там выкрикивали что-то непонятное, шептались, и тут же взрывался какой-то странный хохот. Эти приятели говорили слегка в нос, а шипящие произносили мягко. Например — «клюшька». О клюшках говорилось много — все они играли в хоккей.

А из-под двери все время валил табачный дым…

Нет, я не хотела ставить крест на моем брате, бывшем химике, бывшем военном трубаче, теперь «денди лондонском». Мысль у меня была такая: всю компанию преступников-курильщиков во главе с братом надо исправить. Конечно, я не бралась это сделать одна. Я думала так: познакомлю брата с моими подругами, брат пригласит нас в свою компанию, и мы дружно примемся всех исправлять.