– Так вы о трех шиллингах и пяти с половиной пенсах? – переспросил я.
– Ах ты, ворюга! Мы тебе покажем, как красть чужие деньги.
Я повернул голову.
– Мам! – крикнул я. – Быстренько вызови-ка моего адвоката, ладно?
– Умничаешь, да? – прошипел он голосом, не обещающим ничего хорошего. – Но мы не успокоимся, пока не выведем тебя на чистую воду.
– Послушайте, – взмолился я, как будто вот-вот разревусь, потому как он меня не так понял, – это очень здорово вот так говорить, почти как играешь. Но вот скажите мне, в чем штука-то. Богом клянусь, я только что из кровати вылез, а вы тут стоите у дверей и начинаете мне про то, что я стянул деньги, о которых и знать-то не знаю.
Он резко повернулся, как будто поймал меня, хотя я и не врубался, с чего бы вдруг.
– А кто тут о деньгах-то речь ведет? Я ничего такого не говорил. Что это ты деньги приплел?
– Так это же вы начали, – ответил я, подумав, что он спятил и вот-вот лопнет. – Это у вас деньги на уме, как у всех полицейских. И булочная тоже.
У него аж лицо перекосилось.
– Мне от тебя нужен четкий ответ: где деньги?
Но мне все это уже осточертело.
– Ладно, договорились.
Судя по его раскрасневшейся роже, он подумал, что внезапно чего-то добился.
– Что значит – договорились?
И тут я ему выдал:
– Я отдам вам все свои деньги, шиллинг и четыре с половиной пенса, если вы перестанете меня пытать и отпустите позавтракать. Честно, жрать охота – сил нет. Со вчерашнего дня ни кусочка. Слышите, как у меня в брюхе урчит?
У него отвалилась челюсть, но он не отстал и промурыжил меня еще с полчаса. Рутинная проверка, как говорят в кино. Но я знал, что выигрываю по очкам.
Потом он ушел, но днем вернулся с обыском. Ничего не нашли, ни единого гроша. Он снова задавал мне вопросы, а я ему все врал и врал без перерыва, потому что могу делать это часами и глазом не моргнуть. Не было у него на меня ничегошеньки, и мы оба это знали, иначе меня враз бы увезли в Гилдхолл, но он все не отставал, потому что я уже сидел в предвариловке по мелкому делу. А Майка тоже пропустили через эту мясорубку, потому что все местные легавые знали, что он мой лучший друг.
Когда стемнело, мы с Майком расположились в большой комнате, приглушив свет и выключив телек. Майк развалился в кресле-качалке, а я пристроился на диванчике, и оба мы курили. Закрыв дверь и задернув шторы, мы говорили о деньгах, которые спрятали в трубе. Майк думал, что надо их вынуть, а потом вдвоем закатиться в Скегнесс или в Клиторпс и оторваться там в игровых автоматах, пожить, как короли, в пансионе у моря, а потом как следует гульнуть в ресторане, прежде чем нас повяжут.
– Слушай, ты, недоумок, – ответил я. – Нас вообще не поймают, а оторваться можно и попозже.
Мы так осторожничали, что даже не ходили в кино, а пойти очень хотелось.
Утром этот фашист снова меня допрашивал, на этот раз на пару с дружком своим. На следующий день они опять явились и из кожи вон лезли, чтобы что-то из меня вытянуть, но я не кололся. Я знаю, что выпендриваюсь, но во мне он увидел ровню, и я не прогнулся под градом вопросов, как бы он ни пыжился. Они еще пару раз обыскивали дом, и я вдруг подумал, что у них и вправду была какая-то зацепка, но теперь-то я знаю, что они просто хотели взять меня на испуг. Они перевернули дом вверх дном и вывернули его наизнанку, как старый носок, прочесали все вдоль и поперек, но, разумеется, ничегошеньки не нашли. Легавый даже засунул рожу в дымоход в прихожей (которым давным-давно не пользовались и не чистили) и вылез оттуда, похожий на темнокожего музыканта Эла Джонсона, так что ему пришлось умываться в чулане. Они все вертелись и крутились вокруг аспидистры, которую маме бабушка оставила в наследство, поднимали растение со стола, чтобы заглянуть под скатерть, переставляли стол, чтобы добраться до половых досок под ковром. Но эти высоколобые тупые уроды не додумались высыпать землю из горшка, где мы и спрятали пустую расплющенную коробку из-под денег, когда взяли булочную. Подозреваю, что она до сих пор там, и, похоже, мама время от времени удивляется, что аспидистра не так буйно растет, как раньше. Как будто она может спокойно расти, если у нее под корнями большая жестянка закопана.
В последний раз он постучался к нам в дверь дождливым утром без пяти девять, а я, как обычно, дрыхнул на своей разбитой кровати. В тот день мама ушла на работу, так что я крикнул, чтобы обождали, а потом спустился, чтобы глянуть, кого еще принесло. Там стоял этот легавый ростом метр восемьдесят, с которого лило ручьем. И тогда впервые в жизни я сделал гадость, которую никогда себе не прощу: я не пригласил его войти в дом, чтобы не мокнуть под дождем, потому что мне хотелось, чтобы он подхватил воспаление легких и помер. Похоже на то, что он мог бы меня отодвинуть и войти, если бы захотел, но, может, он привык задавать вопросы с порога и не хотел стушеваться, попав на чужую территорию, хотя на улице и лил дождь. Я не то чтобы люблю делать гадости из-за каких-то дурацких принципов, но эта гадость, как выяснилось, для меня добром не обернулась. Надо было принять его, как брата, которого не видел лет двадцать, затащить его в дом, угостить чаем и сигареткой, рассказать ему о киношке, которую я не смотрел вчера вечером, спросить, как его жена после операции и сбривали ли ей для этого усики, а потом проводить его, счастливого и довольного, до двери и отпустить прочь. «Но нет, – подумал я, – посмотрим, что он сейчас сможет сказать».