– Мы хотим доверять тебе, пока ты находишься в этом заведении, – сказал он, разглаживая газету белыми ухоженными руками, пока я читал написанные вверх ногами большие буквы ее названия: «Дейли Телеграф». – Если будешь по-честному играть с нами, мы станем честно играть с тобой. (Честное слово, можно подумать, что мы тут в теннис играть собрались.) Тебе нужно много и честно трудиться и стать хорошим спортсменом, – добавил он. – И если ты выполнишь оба условия, можешь не сомневаться: мы поступим с тобой по справедливости, и ты выйдешь на свободу честным человеком.
Ну, я чуть не умер со смеху, особенно когда сразу же после этих слов услышал, как старшина рявкнул мне и двум другим парням «смирно!», а потом увел нас строевым шагом, как будто мы гренадеры. А когда начальник все пел мне про то, что «мы» хотим, чтобы ты делал то-то и то-то, я оглядывался по сторонам и высматривал, сколько же их, этих «мы». Я конечно же знал, что «их» многие тысячи, но в комнате видел только одного. А «их» точно тысячи по всей этой гребаной стране. В магазинах, конторах, на вокзалах, в машинах, домах, пабах – «правильных» парней вроде вас и их, высматривающих «неправильных» парней вроде меня и «нас» и выжидающих момент, чтобы позвонить легавым, как только мы сделаем неверный шаг. И так будет всегда, говорю я вам, потому что я еще не перестал делать неверные шаги, и добавлю, что не перестану их делать, пока не отброшу копыта. И если «правильные» надеются, что смогут уберечь меня от неверных шагов, то попусту теряют время. С таким же успехом можно поставить меня к стенке и расстрелять. Только так можно остановить меня и несколько миллионов других ребят. И это потому, что я много думал с того дня, как попал сюда. Они могут дни напролет следить за нами, чтобы знать, вкалываем ли мы как проклятые, надрываемся ли мы или занимаемся этим «спортом», но они не могут просветить нам мозги рентгеном, чтобы узнать, о чем мы думаем. Я задавал себе кучу вопросов и прокручивал в башке всю свою жизнь. И мне это нравится. Классное занятие. Это помогает убить время и делает колонию не таким уж плохим заведением, каким его расписывали ребята с нашей улицы. А лучше всего – забеги на длинные дистанции с первым лучом солнца, потому что во время бега думаешь и понимаешь все гораздо лучше, чем лежа ночью в кровати. К тому же думая на бегу, я делаюсь одним из лучших бегунов в колонии. Я пробегаю круг в пять миль быстрее всех, кого знаю.
Как только я говорю себе, что я – первый человек, попавший в этот мир, и как только я делаю первый прыжок на заиндевевшую траву ранним утром, когда еще даже птицы не решаются петь, я начинаю думать, и мне это нравится. Я наматываю круги, как во сне, сворачивая по дорожке или по тропинке, не замечая этого, перепрыгивая через ручьи, не ощущая их под ногами и крича доильщику «доброе утро!», не видя его. Как же классно бежать вот так, совсем одному, когда ни одна живая душа не достает тебя, не поучает и не нашептывает, что можно взять вон тот магазинчик, зайдя с черного хода на соседней улице. Иногда мне кажется, что я никогда не был так свободен, как в эти пару часов, когда я выбегаю из ворот на тропинку и сворачиваю у толстенного дуба с голыми ветвями в конце дорожки. Все мертво, но это хорошо, потому что все умерло, прежде чем родиться, а не отжив свое. Вот так мне кажется. К тому же сначала я часто чувствую, что промерз насквозь. Я не чувствую ни рук, ни ног, ни тела, словно я – какой-то призрак, не знающий, что у него под ногами земля, если бы время от времени ее смутные очертания не проглядывали из тумана. И даже если кто-то и называет этот холод пыткой, когда пишет об этом мамаше, я так не считаю, потому что знаю, что через полчаса я согреюсь. К тому времени я добегу до главной дороги и у автобусной остановки сверну на тропку в пшеничном поле, разогреюсь, как печка, и сделаюсь развеселым, как собака, которой к хвосту консервную банку привязали.
Жизнь – хорошая штука, говорю я себе, если не поддаваться всем этим легавым, начальству колонии и прочим «правильным» уродам. Раз-два-три. Пуф-пуф-пуф. Шлеп-шлеп-шлеп ногами по твердой земле. Вжик-вжик-вжик руками и боками по голым ветвям кустов. Сейчас мне семнадцать, и когда меня отсюда выпустят – если я сам не слиняю или все не повернется как-то по-другому, – они постараются упечь меня в армию. А какая разница между армией и заведением, где я сейчас сижу? Эти уроды меня не проведут. Я видел казармы рядом со своим домом, и если бы снаружи не стояли часовые с винтовками, то их высокие стены не отличались бы от стен нашей колонии. И что с того, что эти сапоги пару раз в неделю выходят выпить пивка? Разве меня не выпускают три раза в неделю бегать по два часа? А это куда лучше, чем бухать. Когда мне в самый первый раз сказали, что бегать я буду один, без надзирателя рядом, крутящего педали, я прямо не поверил. Они называют заведение современным и прогрессивным учреждением, но меня-то не проведешь. Я-то знаю по рассказам других, что это такая же колония, разве что меня и выпускают одного побегать. Колония есть колония, что бы они ни делали. Сначала я ныл, что нельзя меня посылать бегать пять миль вот так на пустое брюхо, пока они не убедили меня, что это не так уж и плохо (я это и без них знал). Пока мне не сказали, что я – хороший спортсмен, и не похлопали по плечу, когда я сказал, что не ударю лицом в грязь и попытаюсь выиграть для них синюю призовую ленту и всеанглийский кубок по бегу на длинные дистанции среди исправительных учреждений для несовершеннолетних. И вот теперь начальник колонии, когда делает обход, говорит со мной почти так же, как говорил бы со скаковым жеребцом, если бы тот у него был.