— Кто такой Миша Климов? — спросил я мягко.
— Долго объяснять. Он измененный, не такой, как мы. Отшельник. Плюнул на все…
— Из вашей конторы?
— Был из нашей когда-то… Ваня, ты не сомневайся. Понимаю, почему ты сомневаешься, но не сомневайся. Есть люди, которые не нам чета… Главное, уговори его… Прости, подремлю немного, сутки не спал…
С грустью я наблюдал, как на глаза полковника наплывает сонная мгла. Они еще открыты, но уже меня не видели. Возможно, перед его мечтательным взором предстала избушка на курьих ножках, где на пороге сидел его непобедимый друг Миша Климов, грозя кулаком супостатам. Я позавидовал полковнику, грезящему наяву.
— Спи, Гера, попозже загляну. С водочкой.
— Не тяни, — пробурчал он. — Прямо отсюда отправляйся.
В коридоре наткнулся на Глашу:
— Вы ему снотворное вкололи?
Оглянулась по сторонам с опаской.
— Ему сон лучшее лекарство.
— Вы очень добрая женщина, спасибо вам.
Через полчаса вернулся, пряча в боковом кармане бутылку «Смирновской». Глаше принес большую коробку шоколадных конфет и три пунцовых розы. Принимая подарок, она мило зарделась. Дежурный врач по-прежнему отсутствовал, а я с ним хотел поговорить. Но это не к спеху.
Герасим Юрьевич крепко спал, не переменив позы, с гримасой хмельного покоя на лице. Наркотики — великое изобретение человечества, если ими не злоупотреблять. Бутылку я убрал в тумбочку, оставил записку: «Заеду завтра. Выздоравливай. Иван».
Из больницы сразу домой. На дворе ошивался Шурик Соколкин, тридцатилетний допризывник. Уму непостижимо, сколько времени он проводил возле своего доисторического «Запорожца», купленного, кажется, за двести баксов. Шурик поинтересовался, сколько с меня слупили на шиномонтаже, потом авторитетно заявил:
— Надо «ракушки» ставить. Без них не обойтись. Я всем ребятам говорю, но народ у нас какой-то вялый. Давай хоть с тобой скинемся.
— Как это скинемся? — удивился я. — Купим один гараж на двоих, что ли?
— Почему нет? Сначала по очереди будем ставить, после расширимся. Главное, психологический фактор.
— Согласен, — сказал я. — Надо только деньжат поднакопить.
С допризывником всегда все соглашались, какую бы ахинею он ни нес, иначе разговор легко мог перейти в ссору. Шурик Соколкин шесть лет уклонялся от армии (или восемь?) и на этом подорвал себе нервную систему. Любое возражение воспринимал как оскорбление. Недавно они заспорили с Фархадом Фазулиевичем, где рынок лучше — у нас или в Бразилии (Шурик уверял, что в Бразилии), и чуть не дошло до мочиловки. Фархад Фазулиевич уже собирался кликнуть охрану, а допризывник грозил удавить его собственными руками. Их помирил мудрый дядя Семен, которого пригласили в качестве арбитра. Он решил, что они оба правы, и там и там рынок хорош на свой манер, но раз затронули эту тему, то ни Россия, ни Бразилия по рыночной культуре никогда не сравнятся с Колумбией. Правда, попасть туда трудно, но уж если попадешь, можно за несколько дней нарубить бабок на целую жизнь. Если с Шуриком Соколкиным согласиться, он сразу обо всем забывает и делается просветленным и радостным, как дитя.
Он проводил меня до лифта.
— Знаешь, Иван, что меня по-настоящему тревожит?
— Что?
— Здоровье Бориса Николаевича. Ведь если его сковырнут, нам надеяться не на кого.
— Это верно.
— Видел, какие рыла у генералов-штабников. Им дай волю, всех стариков, вроде тебя, опять в армию загонят. И знаешь почему?
— Почему?
— Из корыстных побуждений, почему же еще. Они себе замков понастроили, телки у них молодые, деньжища в Швейцарском банке и все за наш счет, за счет налогоплательщиков. Ты хоть телевизор-то смотришь?
— Редко, — признался я.
— Оно и видно. Кстати, что ты думаешь насчет этого хама бакинского?
— Ничего не думаю… Прости, Шурик, спешу, — еле от него отвязался.
Но спешить было некуда. До вечера, как и накануне, я просидел в бессмысленном ожидании. Телефон не звонил, и я оглядывался на него с опаской. Чего-то поел из холодильника, не помню что. Несколько раз принимался пить чай. Читал, посмотрел семичасовые и девятичасовые новости. В стране пятый год продолжалось начало какой-то стабилизации. О чем шла речь, понимали только члены правительства. Впрочем, это давно уже никого не волновало. Страшная, смертельная апатия владела умами, это я знал по себе.
Апатия облегчает уход. Вон меня как прижали, не сегодня завтра сотрут в пыль, добавят скудную единичку в жуткую статистику геноцида, а на душе в общем-то почти покойно, даже торжественно, как при звуках Шопена.
На ночь выпил две таблетки седуксена и уснул беспробудным сном. Так, наверное, спят перед последней операцией онкологические больные.
Утром позвонили в дверь. Заглянул в глазок: какой-то мальчонка переминается с ноги на ногу.
— Кто там?
— Почта. Вам посылка.
Секунду помешкав, открыл. Мальчуган с улыбкой передал небольшой пакет, перевязанный бечевкой крест-накрест.
— От кого посылка?
Но он уже помчался, минуя лифт, вниз по лестнице.
На кухне разрезал бечевку, развернул пакет. Много наворочено плотной бумаги, а внутри комок ваты и в ней человеческий свежеотрубленный мизинец. Я говорю свежеотрубленный, потому что черная кровь на изуродованной фаланге еще дымилась.
Я знал, чей это палец, но на тот случай, если бы усомнился, в пакет была вложена сопроводительная записка с красивым, изящным, похоже, женским почерком. «Привет от Оленьки, дорогуша! Она по тебе скучает. Если будешь тянуть с денежками, через три дня пришлем от нее еще приветик. Догадайся — какой?» И все. Ни подписи, ни числа.
Женщина писала, конечно, женщина. Все эти уменьшительные словечки… Я попробовал представить, как она выглядит, эта женщина, и не смог.
Часть вторая
С первым светом, еще солнце не брезжило, Климов покинул сторожку. Рассчитывал к десяти добраться до Марфино, где находилась контора. Километров двадцать пешего хода. Можно было сократить путь, сев в деревне на рейсовый автобус, но Климов избегал без нужды показываться на людях.
Пес Линек увязался за ним, Климов его не прогонял — бесполезно. Линек становился послушным только когда это ему выгодно, хотя изображал из себя преданного служаку. Лохматый громила, на уме у него одно — носиться по лесу, наводя ужас на его обитателей, да еще, если повезет, втянуть хозяина в игру, что удавалось нечасто. По вечерам, набив брюхо, Линек погружался в мечтательное состояние, тихо лежал у крыльца и внимательно слушал наставления Климова. Но это вовсе не значило, что он собирался им следовать.
Едва вышли, пес ломанул через кустарник, разрыл потайное место под поваленной сосной, углубясь в яму вполовину туловища, и лишь затем вернулся к хозяину, грязный, мокрый, облепленный репьями, но со счастливой, отчаянной мордой. Скакал вокруг, заглядывал в глаза: ну как, дескать, я, лихо, а?! Давай, присоединяйся!
— Опять ты себя разоблачил, — попенял Климов. — Будет так себя вести умная собака? Только попробуй, испачкай! Так врежу по башке — мало не будет. Учти, у меня терпение не железное.
Поняв, что совместной игры не дождешься, Линек надолго исчез в зарослях орешника. Объявился уже на выходе из Рябинового лога.
Лес, по которому шел Климов, истекал весенней слизью, тяжко разминал окоченевшие за зиму суставы, подмигивал бархатными глазками проклюнувшихся почек, рассыпал хрусткие шорохи, как семечки, и вдруг замирал в мучительной истоме. Воздух насыщен густым, тяжелым ароматом сырой почвы, прелых листьев и еще чего-то такого, чему названия не было, но от чего резало под веками — и хотелось прилечь на молодую траву.
Обутый в высокие резиновые сапоги, Климов уверенно шагал по одному ему приметным тропкам — и ни разу не оскользнулся, не оступился. Лес стал его домом, где каждая половица знакома, где ничто не могло обмануть. Три года изнуряющего, душевного бдения привели наконец к тому, что он ощутил себя частицей природы — и больше не заботился о завтрашнем дне. Все катилось чередом — печаль и радость, — все шло так, как должно идти, беспокоиться не о чем. Не прав был поэт, когда заметил, что жизнь прожить — не поле перейти. Как раз наоборот. Накануне допоздна Климов перечитывал «Философию общего дела» (третий раз за полгода), опять многого не понял, зато, казалось, уловил суть учения. Смысл жизни лишь в том, чтобы приготовиться к назначенному сроку воскрешения. Этот срок неминуем, но непостижим. Непостижимость, призрачность многих явлений бытия когда-то мучила Климова, но теперь все прошло. Есть срок, и указан путь к нему, а что еще нужно слабому человеческому рассудку. Когда пробьет роковой час и воссияет образ Спасителя, те, кто не изменил общему пути, в ужасном прозрении осознают свою дикость и через долгую муку очищения обернутся лицом к свету, льющемуся из космических высот. Придет великое счастье узнавания своих близких, живых или давно усопших — это неважно.