— Ее нет дома, — тон встревоженный, но чуть-чуть. — А кто ее спрашивает, извините?
— Один знакомый… Вы не подскажете, когда ее можно застать?
— Ой, не знаю… Может, что-то ей передать?
— Ничего, спасибо, я позвоню попозже.
— Вы не Владлен Осипович?
— Нет.
— Мы немного волнуемся… с девочкой ничего не случилось?
— Вы ее мама?
— Да, конечно.
— Наверное, вы лучше должны знать, что случилось с вашей дочерью.
Ответа не стал ждать, повесил трубку. Тут же перезвонил Жанне, сестренке. Собственно, мне нужна была не она, а ее муж — полковник-особист. Мы с ним в добрых отношениях, хотя одно время я от него рыло воротил и сестру осуждал за странный выбор. Это было давно. На ту пору, стыдно вспомнить, я считал себя интеллигентом, и, как каждый порядочный интеллигент, воспитанный самиздатом и довершивший идеологическое образование в «Московских новостях» и в «Огоньке» у Коротича, воспринимал сотрудников секретных служб исключительно как палачей и недоумков. Именно они усадили половину страны в ГУЛАГ, а тех, кто туда не поместился, выстроили в бесконечную очередь за гнилой колбасой, хотя и дешевой. Любой интеллигент это знал, не только я. Вдобавок они отобрали у народа права человека и установили между нами и свободным миром железный занавес. Прощения им не было и не могло быть. Когда в девяносто первом году разъяренная толпа на Лубянке повалила наземь главного чекистского истукана, Москва ликовала так, словно второй раз одолела Наполеона. Надо заметить, в этом счастливом заблуждении она пребывает до сих пор.
Герасим Юрьевич Попов, сестрин муж, не был ни палачом, ни недоумком, могу в этом поклясться. Обыкновенный мужик, смышленый, трудолюбивый, скорее задумчивый, чем предприимчивый, и с тайной мечтой послать когда-нибудь все к черту, очутиться на необитаемом острове и зажить наконец в свое удовольствие. Профессия наложила на него свой отпечаток, он знал какие-то тайны, неведомые мне, но в обыденной жизни это никак не проявлялось. Мы совместно решали хозяйственные проблемы, иногда выбирались на рыбалку, можно сказать, приятельствовали, но, словно по негласному уговору, никогда не обсуждали служебные дела. Довольно скоро я понял, почему полюбила его капризная Жанна: если отбросить нюансы, то стержнем его характера была доброжелательная устойчивость, надежность сильного, вполне уверенного в себе человека. Будь я женщиной, я тоже постарался бы подобрать для путешествия по жизни именно такого мужчину. Карьера у него складывалась удачно — полковник, правительственные награды, — но в новые времена он вписался худо. В отличие от многих своих коллег, быстро перебравшихся на завидные места в коммерческие структуры, он остался в конторе, но с каждым годом как-то сникал и все больше замыкался в себе. После чеченской бойни (он провел там три самых горячих месяца), полковника стало вообще не узнать. Он даже ростом уменьшился. Его нельзя было развеселить никаким анекдотом. Жанна говорила, что он начал попивать. А главное, скажешь слово — он молчит. Или наоборот, так разговорится, что не остановишь и не переслушаешь. И все с таким нервным прищуром, с нехорошим блеском в глазах. Неприятно стало с ним общаться. Как с больным. Но мне ли его осуждать. Мы все теперь больные, с искалеченными душами. У меня отобрали науку, у него развалили империю, которую он тридцать лет охранял верой и правдой, как цепной пес. Да вот не уберег.
Сестра Жанна сказала, что он отсыпается после дежурства. Вот она как раз ничуть не менялась, все нынешние невзгоды проходили мимо нее по касательной. Успела нарожать троих детей, перенесла серьезную операцию, но осталась смешливой болтушкой, как на заре туманной юности. Едва услышав мой голос, засыпала вопросами о сыновьях, о Ляльке, попутно (непонятно, в какой связи) поведала о чудодейственном снадобье под названием «Спирулина», похвасталась успехом старшего сына на математической олимпиаде, сообщила, что их черному Ганику позавчера оторвали в драке ухо, — и тарахтела без умолку, пока я ее не перебил:
— Разбуди Герасима.
— Ванюха, не будь эгоистом. Он только два часа как уснул. Что у тебя стряслось?
— Ничего не стряслось. Я сейчас подскочу.
— Бесполезно, Вань.
— Почему бесполезно? Бухой, что ли?
— Да.
Крепкая у меня сестренка, подумал я с уважением. Щебечет как ни в чем не бывало, когда муж валяется пьяный. Не всякая сумеет. Но это уж наше семейное, от родителей, наследство: при всех непогодах — улыбка на лице.
— Сильно пьяный?
— Если хочешь нормально с ним поговорить, приезжай утром. У него завтра отгул.
Утром так утром. Ровно в восемь я позвонил в знакомую, обитую коричневым кожзаменителем дверь. Открыл сам Герасим. Он был в майке и трикотажных шароварах. По мышечному облику — человек-гора.
Но лицо припухшее, взгляд тоскливый. Улыбнулся через силу.
— Давай на кухню, Иван. Как раз позавтракаем. Чайник токо закипел.
— А где?..
— Жанка с обормотами до обеда продрыхнут.
Только сейчас я сообразил, что сегодня суббота. Когда сели за стол, полковник спросил:
— Ты за рулем?
— Угу.
— А я нет, — с тем и набухал в чашку коньяка из хрустального графинчика. Я невольно поморщился:
— Не рановато ли, Гера?
— В самый раз. С утра выпьешь, весь день свободный. Так нас партия учила. Ну! За тебя.
Выпил, отдышался. Сбросил с глаз серую слезинку. Пододвинул ко мне банку с кофе, сливки. Помнил мои привычки.
— Может, сам за собой поухаживаешь?
— Поухаживаю, Гера. Не суетись.
Я приготовил кофе, намазал маслом свежую булочку, сверху положил кусок сыра. Полковник следил за мной просветленным взором, отмякал.
— Жанна предупредила, что приедешь. Что случилось? На ментов нарвался?
— Не совсем…
Я рассказал о вчерашнем происшествии и о ночном визите Оленьки. Полковник слушал не перебивая, но успел повторить коньячную дозу. Когда я закончил, спросил:
— И все?
— Тебе мало?
— Молоденькие девочки, Вань, никогда до добра не доводят.
— Это уж точно.
Чтобы не подвергать себя соблазну, полковник убрал графинчик с коньяком на верхнюю полку кухонного шкафа. Для своих пятидесяти трех лет он был, пожалуй, немножко тяжеловат.
— Говоришь, сколько с тебя потребовали? Полторы штуки?
— Пока да.
— У тебя есть такие деньги?
— Могу достать.
— Тогда надо отдать.
От изумления я поперхнулся булочкой.
— Как тебе не стыдно, Герасим Юрьевич! Ты же в органах работаешь. И предлагаешь сдаться бандитам?
— Именно поэтому, что работаю в органах, и предлагаю. Обстановка диктует условия. А что, собственно, ты хотел услышать от меня?
— Речь не о деньгах — об этой девушке. Я хочу ее вытянуть оттуда, если она жива.
— Так она же тебя сдала.
— Нет. Это понт. Она в беде.
Герасим Юрьевич положил на тарелку картошки со сковороды, густо сдобрил кетчупом и начал жевать с таким отвращением, будто проделывал трудную, но необходимую работу. Опасный синдром: отсутствие аппетита с похмелья.
— Как я понимаю, — сказал он вяло, — тебе эта девчушка чем-то приглянулась.
В самую точку попал злодей.
— Можешь помочь, помоги. Нет — скажи прямо. При чем тут — приглянулась или нет? На меня наехали какие-то говнюки, и, по-твоему, я должен сразу лапки кверху?
Полковник принялся за чай с бутербродами. Тоже с брезгливой гримасой. Хотя, возможно, отвращение у него вызывала не еда, а содержание нашей беседы.
— Немножко ты, Ваня, оторвался от реальности. На тебя наехали не говнюки. Нынче говнюки те, кто по старинке горб ломает и зарплату клянчит, а те, кто при деньгах да при стволах, — это есть молодые хозяева жизни. И уж особенно те, кто ими управляет.
— Ты серьезно?
— В принципе, конечно, этих козлов можно прижучить. Вопрос в том, хочешь ли ты этого.