"Что я делал на земле? Читал Евангелие". Это одно из тех признаний Мережковского – в "Иисусе Неизвестном" – где особенно верно и точно он выразил самого себя, свой творческий склад и тон.
Но разве истинный христианин, каким себя Мережковский всегда считал*, может только читать Евангелие? Разве Евангелие можно вполне, "до конца" понять, ограничиваясь чтением его? Мережковский, вероятно, оговорился: едва ли стал бы он настаивать, что чтение он готов признать главным делом в жизни. Не случайно, однако, оговорился он именно при этом, именно так… Суждения торопливые, без проверки высказанные, обычно выдают сами себя небрежным, торопливым подбором слов. А это ведь сказано с длительным отзвуком, с прекрасной и строгой простотой, до которой Мережковский вовсе не всегда поднимается. Очевидно, мысль взволновала его, и безотчетно всем своим существом он ответил ей: да, это так! Да, читал Евангелие, хотел бы всю жизнь только читать и думать о нем! И хотя книга эта вся обращена к делу, хотя только в "делании" раскрывается величье ее скромности, бессмертье ее идейной скудости, ни на что другое, кроме чтения, не осталось ни времени, ни сил. Книга была прочитана, десятки, сотни раз перечитана, но не "проросла". Послушный сын ни на один день не оставил отца, не отправился, как тот, другой, посмотреть, что творится там, за отцовскими полями и рощами, и не узнал радости возвращения и прощения.
Розанов, хорошо знавший Мережковского, внимательно к нему присматривавшийся, сказал о нем: "Мало кто из русских писателей принял в душу свою столько печали, как он". Это очень верно. Печаль у Мережковского какая-то изначальная, природная, противоречащая всей его метафизике. Спасение обеспечено, финальная гармония неизбежна, тайны все разгаданы, казалось бы, остается только радоваться и ликовать, каковы бы ни были временные жизненные невзгоды! Но если действительно "стиль-это человек", Мережковский в будущих свершениях и торжествах был как будто не вполне уверен. Смысл слов у него – один, тон слов – совсем другой, но смысл ведь можно выдумать какой угодно, а тон приходит сам собой.
* * *Чем дальше и непринужденнее углубляется Мережковский в свои метафизические дебри –о тайне ли Трех, об отношении ли Отца к Сыну, – тем чаще вспоминает одно имя: имя Смердякова.
Кто не склонен за ним в его экскурсиях следовать, тот Смердяков: "Про неправду написано!" Кто колеблется, кто сомневается – Смердяков. Нет для Мережковского большего удовольствия, чем поиздеваться над человеческим рассудком, над "малым разумом", которому противопоставляет он "мудрость", готовую на любую сделку с фантазией. Надо, значит, полагать, что при сотворении человека Бог не собирался разумом его наделять. Разум, очевидно, дан человеку коварным дьяволом.
Впрочем, это спор старый. Мережковский, конечно, ответил бы, что надо сделать выбор между Христом и Его врагами, что "мудрость" – за Христа, "разум" – против, что при таких условиях терпимости нет… Что же, допустим! Но неужели Мережковский не видел трудности веры в наше время, горестной ее недоступности для многих искренних и природно религиозных людей? "Ум ищет божества, а сердце не находит". Бывает и наоборот: сердце ищет, ум не находит. А начать браниться, так прекратятся и поиски.
Если бы это было так просто, как предлагает Мережковский: "Не хочу больше ни в чем сомневаться, принимаю легенду за достоверность, верю в чудеса и таинства… и перестаю быть Смердяковым!" Но одного желания мало. Ум, злополучный "малый разум", достаточно униженный и потрепанный в последние десятилетия, пожалуй, и пошел бы на компромисс, но остыла кровь для веры, – для настоящей прежней веры, для готических соборов, для крестовых походов, для видений, для открытого и общего исповедания потусторонних тайн, – и как-то слишком светло и пустынно сейчас в мире для всего этого. Светает, ночное вдохновение иссякло, пора очнуться, оглядеться вокруг, дать место трезвым заботам, простым, пусть и сравнительно плоским мыслям. Оттого христианство и в опасности. А Мережковский – его защитник, своими насмешками и бранью отталкивает от него людей, которые в задумчивости остановились на полдороге…
"Не в морали дело, – как будто говорит он в каждом слове, на каждой странице своего "Иисуса", – мораль – придаток, следствие, вывод, все дело – в метафизике".
Ну, что же – допустим и это! Согласимся для упрощения спора, что христианство – прежде всего метафизика, и только затем – мораль. Но ведь, все-таки, оно и мораль. Спаситель ведь был и Учителем.