Лешка присел к ребятам, угостил их махоркой, получил взамен подсолнухов и стал слушать, о чем говорит народ. Кто-то вполголоса рассказывал об Антонове:
— Красные галифе, красный картуз, ездит на арапском жеребце!
— Генерал, что ли? — отозвались из темноты.
— Какой генерал! Обыкновенный каторжник, в Сибири жил за разбойное дело.
— Ну и что же?
— Ездит на арапской лошади, — продолжал все тот же голос, — и мужиков созывает: «Я, — говорит, — за вас».
— Да ну их к дьяволу! Все они за наш хлеб! — сказал Лешка зло.
— Да-а, — тянул парень в дубленом полушубке, не обращая внимания на злую реплику, — ездит, созывает мужиков, сажает их на лошадей чистых кровей и воюет с коммуной.
— А слышь, ребята, Петруха с выселок к нему ушел. Ушел, и не слыхать о нем, — сказал сидящий рядом с Лешкой мальчишка.
— Ушел?
— Ушел. Взял лошадь и ускакал.
Все замолчали. Слышалась разухабистая гармошка, и певуньи состязались: чем громче и визгливее они поют, тем больший успех имеют.
Потом парень в дубленом полушубке предложил пройтись по селу.
— Холодище! — с неохотой сказал Лешка.
— А-а, подумаешь! Не замерзнем, чай! Эй, девки! — закричал парень в полушубке. — Айда по селу!
Девки поднялись, гармонист стал во главе, и толпа с песнями, шумом и хохотом двинулась по тихим улицам.
Лешка подошел к Наташе, потянул ее за рукав аккуратного стеганого кафтанчика.
Она живо обернула к нему полное, курносое лицо, милое и простодушное по виду.
Давно сказано: внешность обманчива. Все в Наташе было заурядным: красавицей не назовешь, в уроды не определишь: девушка, каких в Двориках немало сотня. А характером пошла в отца: добрячка, но упряма, как бес. Шумлива, но отходчива: вспылит — дым коромыслом, улыбнется — не наглядишься. Зло простит, обмана не потерпит.
Так и Лешку любила: то целуется-обнимается, то отпихнет и катись колесом, да не хнычь, не жалуйся, не ходи по пятам, не умасливай — хуже будет. А то вдруг сама начнет парня тормошить, заигрывать с ним, глазки щурить…
Ее и на селе звали: Наташка-бес.
В этот вечер Наташа не завела своей обычной игры с Лешкой. По селу прошел слух о войне: вот-вот, мол, объявится Антонов, в бой поведет мужика за права. Все это Наташа подслушала, 'когда отец, Фрол Петрович, шептался с приятелем своим, Андреем Андреевичем. Долго ли ей было сообразить, что если войне быть, Лешке воевать в первую голову — вышли парню годы, придется поносить винтовочку. А тут еще Прасковья Сторожева по бабьему делу проболталась: «сам»-де к Антонову норовит, а Лешку с собой вроде вестовым.
Вот почему так ласково прижалась она к нему, незаметно выскользнула из толпы, увлекла Лешку на зады села, в омет, привлекла к себе. Не хотелось ей говорить о войне и атаманах. Просто жалела она его, как умеют жалеть русские бабы, иной раз теряя голову.
— Миленок ты мой! — жарко шептала она, зарывшись в теплую солому и горячо обнимая парня. — Лешенька ты мой золотой, соскучилась-то я по тебе. Думала, забыл, бросил, видеть не хочет! — и положила голову на грудь милого.
…Они разошлись, когда еле-еле начало светать; розовая полоска появилась далеко на горизонте.
— Ну, так что ж, — спросил Лешка, в последний раз целуя Наташу. — Как же мы дальше будем?
— За тобой хоть на край света, Лешка, золото… Папаню упроси, может, в зятья возьмет. А нет, так хоть в батрачки к Сторожеву пойду, только бы с тобой. Пусти меня домой… Не надо, Леша… Пусти… Лешенька… милый…
Утром Лешка направился к отцу Наташи Фролу Петровичу Баеву. Это был складный мужичок с рябоватым лицом, опушенным русой аккуратной бородкой. Усы его то и дело вздрагивали от улыбки — ласковой и по-ребячьи ясной, глаза, словно выцветшие за многие годы, часто щурились, и в них тоже теплился свет доброй улыбки.
Одевался он небогато, но все на нем казалось таким чистым и опрятным, что даже заплатки, видневшиеся там и здесь, не производили впечатления неряшества. Во всем его облике так и проступали добродушие и природный ум русского крепенького мужика. Жил Фрол Петрович ни шатко ни валко, батраков не держал, сам в хозяйстве все вершил. Лошадь у него — любо-дорого посмотреть, коровенку он себе выбрал хоть и невзрачную на вид, зато удойную, и молоко у нее — не молоко, а сливки; овцы одна в одну, куры белыми хлопьями рассыпаны по двору, вся снасть в порядке и всегда готова к употреблению.
На большевиков и Советы Фрол Петрович посматривал косо. И злобился: вовсе придушила мужика разверстка. Ни соли в лавочке, ни керосину, ни обувку ни одежки. Доперли, мать их курица!