Мятеж вспыхнул вот из-за чего: повадился в Дворики Колька Пастух, тот самый коновод дезертирской братии, которую в девятнадцатом году он приволок на луга под Трескино. Собрал он отряд уголовников, грабил мужиков. Авторитета Антонова Колька не признавал, приказов штаба не слушался, и чем сильнее на него нажимали, тем более жестоко грабил и насильничал.
В Двориках он распоряжался, как в своей вотчине.
Мужики, собравшись всем миром, порешили от восстания отколоться и две недели жили не тужили. Колька Пастух ушел куда-то с отрядом и оставил Дворики на время в покое.
В один из таких дней вечером собрались в избе Андрея Андреевича Козла соседи послушать Ивана Туголукова — он только что вернулся из Красной Армии.
Сидели без огня. Керосин, выданный Сторожевым после взятия Токаревки, давно кончился. Андрей Андреевич лежал на печке с сыном Яшкой и трехлетней Машкой, а прочие — Васька, Ванька и Акулька — всего их было пятеро — разместились на полатях.
Изба Андрея покосилась, смотрела на мир слепыми, полузаколоченными окошками, углы ее промерзли, под печкой жили большие крысы, — они голодали и дрались каждую ночь.
Андрей Андреевич думал о лошади, которую дал ему Антонов. Лошаденка была немудрящая, но Козел страстно любил ее, вымаливал у мужиков овес по горстке, сено по фунтику, сделал сани, сплел из веревочек сбрую и до того повеселел — стал песни напевать, чего давно от него не слышали, — в нужде он вяз всю жизнь, а нужда песен не поет.
Мужики курили, сизый дым струился под потолком. Машка кашляла во сне. За окнами крутила непогода — январь был холодный, вьюжный.
— Ну, как на Руси дела? — спросил Ивана поп.
Он тоже завернул со скуки к Андрею Андреевичу: любопытно послушать о том, что творится на свете.
Иван, невидимый во тьме, затянулся цигаркой, сплюнул.
— Плохая, батюшка, жизня! Разор! Вовсе слабая стала Россия. Думали: дома отъедимся. Как-никак Тамбовская губерния — ржаной край.
— Был ржаной край, да весь вышел, — вздохнул Фрол Петрович.
— Ума не приложу, — продолжал Иван, — что и делать! Сколько лет воюют. Вот и довоевался — в избе хоть шаром покати.
— О восстаниях что слышно? — спросили из угла.
— Да вот, когда ехали, слышали — то здесь, то там постреливают. Спокойствия нет.
— Ишь ты, стало быть, Сторожев не врал: мы, дескать, не одни, везде, дескать, поднимаются. — Это сказал Андрей Андреевич.
Замолчали. Слышно было, как шуршали за печкой тараканы.
— Слышь, старики, — начал Андрей Андреевич, — одного не пойму: пошто большевики армию распускают? Ежели так — выходит, Антонов сам по себе ничего не представляет. Тряхнут его и вытряхнут.
— Армия! — усмехнулся Иван. — Ее же кормить надо. Вот и распускают. Что же с ней делать, с армией-то?
И снова молчание — каждый боится вслух высказать свои мысли, черт знает что делается вокруг!
Недавно, перед тем как взбунтоваться двориковским мужикам, Матвей Бесперстов, отец ушедшего к красным комбедчика Митрия, шепнул мужикам:
— Слух есть, будто бы Советы скоро разверстку ломать будут.
На другой день двое конников увезли его в Грязное, где обосновался штаб Сторожева и так плетьми выгладили старика, что и по сей день лежит Матвей на животе, не двигаясь. Вот и поговори! А болтали — «слобода»!
Во тьме гасли и вспыхивали огоньки цигарок. Вдруг конский топот нарушил тишину, в окно постучали, и кто-то грубо и громко закричал:
— В школу, мужики, на собрание!
— Ну, начнется расправа, — Андрей Андреевич покряхтел во тьме. — Покажут они нам за бунт.
Народ вышел из избы. Андрей Андреевич закрыл ребятишек ветхой дерюгой, зашел к лошади, потрепал ее по теплой морде и поплелся в школу. На сердце было тревожно; туманным и страшным казалось близкое будущее.
Народ сходился не спеша: за партами сидело человек пятьдесят, они оживленно беседовали между собой. При появлении Ишина и Сторожева все смолкли.
Перед тем как отправить Сторожева в мятежное село, Антонов строго-настрого запретил ему грозить мужикам расправой. Ишин дал слово умаслить бунтарей, и его послали с Петром Ивановичем.
— Ну, как дела? — весело бросил в толпу Ишин и попросил у мужика, сидевшего в первом ряду, прикурить. — Бунтуете, значит?