Выбрать главу

— Все ждал, когда же у вас хватит духу меня поправить, а вы просто плывете по течению. Смиренно так, что позавидуешь.

Это кольнуло и кольнуло сильно. Не иголкой, а целым кинжалом в сердце. Ком встал в горле. Да какого же черта?!

— Я буду честным, — продолжил министр, подойдя к нему вплотную, хромая явно сильнее без опоры в виде трости, оставленной у кресла, — вы мне нравитесь, Персиваль. А выражать симпатию я совсем не умею.

Его честность и прямолинейность нравились Перси в равной степени, как и едва заметные прикосновения его пальцев к щеке. Этот жест был почти ласковым, нежным. В груди что-то невольно защемило, потому что нежным и ласковым с Перси никто никогда не был.

— Извини, праздничного стола, как у твоей родни, у меня точно не будет, — этот переход от признания к обыденности заставил выдохнуть резче, чем требовалось. От него не ждали ответа, его ни к чему не принуждали. Впервые он мог так — просто быть рядом, просто не отвечать, просто в чем-то даже наслаждаться.

— Это неважно, — едва слышно произнес он, отставив от себя стакан, так позорно выдающий дрожащие руки. — Спасибо.

— За что? — его ухмылка не была издевкой. Она просто была, потому что парень напротив, такой деловой и в себе уверенный в стенах Министерства, сейчас стоял у пыльного кресла напротив в тускло освещенной комнате и дрожал как кролик перед удавом, несчастный и такой непозволительно юный в своих прорывающихся через выстроенную плотину отрешенности эмоциях. Одинокий и такой от этого одиночества больной. Скримджер смотрел на него и видел в нем себя. Он давно отрезал от своей личности какие-либо чувства, но с этим парнем рядом воспоминания вырывались из-под замка. Только зачем, раз жизнь уже точно не перепишешь?

Часы противно отсчитывали время, проведенное в одиночестве на двоих. Они сидели в тишине друг напротив друга и оба надеялись, что треск камина хоть раз, хоть на секунду заглушит это тошное «тик-так». Больно. Даже вдвоем все равно больно.

Перси, не выдержав, опрокинул в себя все, что еще оставалось в бокале, и поднялся со своего места, пьяный с непривычки, но вполне себе соображающий, что делает.

Целовать министра было странно — волнительно и горько. Он не оттолкнул наглеца, наоборот, отвечал даже слишком рьяно, будто его никто не целовал целую вечность. Хотя, «будто» ли?

— Ты каждому себя так предлагаешь? — его вопрос в самые губы бьет наотмашь, но Перси не впервой получать такие пощечины. Он лишь смелеет сильнее, находя себе место на его коленях. Правильно — неправильно, нужно — ненужно, к черту!

— А что мне еще остается?

Ему хочется рыдать от собственного ответа. Хочется биться головой об стену, хочется кричать, хочется убить себя, потому что отмыться уже не получится. Не впервой было вот так — не для удовольствия, а чтобы унять одиночество хоть на несколько минут. Не для выгоды министерского толка он спал с Краучем, а затем с Фаджем, теперь вот с ним. Всему виной лишь одиночество, такое тошное, что хоть завой — все равно не поможет.

Он целуется отчаянно, по-пьяному страстно, ловя себя на мысли, что с ним совсем не противно, что его руки на теле чувствовать приятно, что его самого почти не тошнит от отвращения к себе.

Перси почти забывается, стягивая с себя одежду и наблюдая, как партнер на ночь делает то же самое. Руфус полон шрамов и душевной горечи, алкоголем расцветающей в поцелуях. Юноша невольно улыбается, водя губами по каждой белой вздутой полосе на его теле, понимая, что наконец-то действительно не противно. Что наконец-то хоть немного тепло, потому что не заставляют, потому что не обзывают, потому что не бьют. Потому что спрашивают тихо и искреннее: «не больно?», «все в порядке?». Сердце щемит и нет, совсем не больно, а горячо и глубоко, хорошо, и еще, еще, пожалуйста! Пара слезинок все же скатывается по щекам, потому что так — лицом к лицу, для него впервые. Потому что раньше не было ничего, кроме «повернись!» и «на колени!». Потому что раньше его никто не целовал в процессе, потому что по-настоящему чувствовать партнера для него впервые — чувствовать не просто член в заднице, а всецело тяжесть его тела, его горячее дыхание с редкими стонами в шею. Потому что шептать как мантру его имя — это уже почти любовь. Потому что кричать в оргазме его имя — это любовь уже не почти.

И горько. Так горько и больно, что хочется повеситься. Не сейчас, но будет утром.

Ну и пусть. Пусть будет так горько, так мучительно. Пусть. Это будет лишь на рассвете, а пока, лежа на испещренной шрамами груди, слушая чужое сердце, чувствуя обнимающие его сильные горячие руки, он мог не чувствовать хотя бы несколько часов это отвратительное, высасывающее все силы одиночество.