Сидеть на уроке после происшедшего в туалете было тревожно. Незримая петля стягивалась вокруг Леона, готовясь захлестнуть. Внутри убывающего пространства петли, где неулетающим голубем бродил Леон, вязко сгущались: измышленное еврейство Леона, отменённое обществоведение, а также бесспорный факт, что родители Леона являлись авторами раздела «Научный коммунизм — высшее достижение человеческой мысли» в школьном учебнике этого самого отменённого обществоведения.
Казалось бы, всего несколько минут прошло после туалетных событий, а класс уже знал, все смотрели на Леона, как на живой труп, и не сказать, чтобы его радовала такая популярность.
Потому что Леон прекрасно знал, что будет дальше. До мордобоя, может, и не дойдёт, но тупейших издевательств будет выше головы. Он будет крайним, пока что-то похожее или совсем непохожее не случится с кем-то другим, кто заступит на его место.
А тут и две записочки приспели. В одной: «Да здравствует коммунизм, Леон!» и пятиконечная звезда Соломона. В другой: «Привет из Израиля, Леон!» и шестиконечная звезда Давида.
Впору было волком завыть, броситься головой в унитаз.
В мгновения опасности Леон всегда мыслил ясно, как будто смотрел в прозрачную воду. Так и сейчас, рука сама вырвала из тетради лист, вывела дрожащим, трусливым почерком: «Хабло! Спаси меня!»
Леон знал, что спасти его может только Катя Хабло, сидящая в его ряду за предпоследним столом. Но не знал, захочет ли Катя его спасать? Как и не знал, дойдёт ли до неё послание, может, пространство внутри невидимой петли настолько сгустилось, что сквозь него нет ходу Леоновым запискам?
К счастью, ещё не сгустилось.
Ход пока был.
Записка попала к Хабло.
Скосив глаза, Леон, как в кривом зеркале, увидел, что Катя прочитала записку, задумчиво посмотрела на из последних сил косящего, почти превратившегося в китайца Леона своими большими золотистыми, наводящими на мысли — если о мёде, то несладком, если о солнечном свете, то негреющем, и ещё почему-то об осах (хотя при чём тут осы?) — глазами.
Глаза Кати Хабло не выразили ни сочувствия, ни неприязни. Такова была странная особенность её осиных глаз: светиться, мерцать в себе, ничего при этом не выражая, как ничего, к примеру, не выражает вода в глубоком колодце, пусть даже на неё упал солнечный луч. Леону доводилось подолгу смотреть в её глаза, и каждый раз у него возникало чувство, что он смотрит во всевидящие и одновременно незрячие (в смысле улучшить его участь, обратить на него внимание) глаза (колодец) судьбы. Если, конечно, глазами (колодцем) судьбы могут быть глаза девчонки, его одноклассницы. Леон не знал наверняка, могут или не могут, но совершенно точно знал, что может быть всё что угодно.
Катя Хабло пришла в их класс два года назад.
Среди урока (Леон уже не помнил какого) завуч ввела её за руку в аудиторию, сказала: «Эту милую девочку зовут Катя. Она будет учиться в вашем классе. Раньше Катя жила… Где ты жила?» — «В Марийской автономной республике, — ответила Катя голосом, как будто ручеёк бежал по камням, — в деревне Мари Луговая». — «Мари Луговая? Какое необычное название, — удивилась завуч, преподававшая химию, пожилая, прокуренная, кашляющая. — Там что, луга?» — «Луга, луга, — подтвердила Катя ручейковым голосом, — луга и гуси, гуси и луга…» — «Как бы там ни было, теперь Катя живёт в Москве, — вздохнула завуч. — Не обижайте её. И вообще… никого не обижайте», — вышла из аудитории, оставив Катю у двери.
Учительница хмуро прошлась взглядом по рядам. Они и так были удлинены, ряды столов, упирались в доску. Только в этом году в классе появились: Ануш Ананян и Гаяне Киселян из Баку, Серёжа Колесов из Душанбе, Юля Панаиоти из Сухуми, ожидающий визу в Америку Бахыт Жопобаев из захваченного ханом Ахметом Маргилана, Роман Бондарук из Чимкента. Теперь, стало быть, Катя Хабло из Мари Луговой.
Единственное свободное место было рядом с Леоном. Он увлечённо изучал, замаскировав под учебником приобретённую на пути в школу в независимом киоске «Союзпечать» на Кутузовском проспекте книжечку под названием «Шестьсот позиций. Как извлечь максимальное удовольствие из полового акта». Издал книжечку кооператив «Турпакс» (Леон не знал, что означает это слово), стоила она десять рублей. От фотографий и рисунков рябило в глазах. У Леона закралось страшное подозрение, что начиная с четыреста шестой позиции повторяются. Во всяком случае, он не обнаружил никаких различий в позициях четыреста восемь и сто семнадцать, четыреста девять и двести семьдесят шесть. Налицо был явный обман. Леон так разозлился, что как-то перестал следить за происходящим в классе. Опомнился, когда Катю определили к нему на свободное место и она уже подкатывалась светлым ручейком, подлетала солнечной паутинкой. С перепугу Леону показалось, что она бестелесна, невесома, как порыв ветра, мерцающая радужная водяная пыль вокруг взлетающих фонтанных струй. Радужный водяной ветер в мгновение очистил голову Леона от похабных (к тому же повторяющихся, теперь он в этом не сомневался) видений. Он вдруг осознал ничтожнейшую мерзость телесного в сравнении с… чем? Не с фонтанно-летящей же походкой, направляющейся к столу девчонки? Это было бы смешно.
Но это было не смешно.
Леон не сильно огорчился, пережив очередное революционное изменение в сознании. Его сознание пребывало, как Европа, по мнению большевиков, в восемнадцатом году, в готовности к перманентной революции. Собственное сознание представлялось Леону калейдоскопической страной со смещёнными в четвёртое измерение очертаниями. Всё, что как бы переставало там существовать в результате очистительных революционных изменений или, напротив, привносилось грязевыми революционными же селями, в действительности не исчезало и не утверждалось, а до поры затаивалось в очертаниях, как театральный герой за кулисами, когда время выхода на сцену ещё не подошло. Так и шестьсот позиций, определённо начавшие повторяться с четыреста шестой, были тут и одновременно их не было. Наверное это и называлось обыденной жизнью сознания. В любом случае обыденная жизнь был далека от совершенства.
— Катя, — раскрыла журнал учительница, — как твоя фамилия?
— Хабло, — ответила Катя. То, как она мелодично пропела это «Хабло», находилось в очевидном противоречии с неблагозвучием самой фамилии «Хабло».
В классе засмеялись.
«На чужой каравай хабло не разевай, Леон!», «Хелло, Хабло!», «Заткни хабло!», «Хабло… Хавало!» Фомин, естественно, выступил тупее всех.
— А у тебя, соседушка, — вдруг услышал Леон по-прежнему мелодичный, но уже иной мелодии, как будто над водой звенели бритвочки, голос девчонки, — моя фамилия не вызывает желание пошутить?
Леон удивился, отчего именно ему вопрос, пожалуй, единственному в классе, кто промолчал.
— Замолчите! Сейчас же прекратите! — крикнула учительница.
Нехотя замолчали. Тогда её ещё слушали.
— Ни малейшего, — ответил Леон, судорожно пряча в портфель «Шестьсот позиций», так как девчонка попутно устремила на книжку любопытствующий взгляд. — Но я тебе не завидую.
Может, это только показалось Леону, но как-то уж очень натурально показалось: пара с крайне причудливой, можно даже сказать, акробатической позиции под номером триста семьдесят семь обрадованно разъединилась, после чего оба как в пропасть прыгнули, мелькнув безупречными фигурами, в тёмные глубины портфеля. Изумлённый Леон пошарил в портфеле, но не обнаружил там ничего, кроме спрятанной книжечки, а также всего того, чему положено и не положено находиться в портфеле школьника.
— Почему ты мне не завидуешь? — не без надменности поинтересовалась девчонка.
— Как ты не понимаешь? — испытующе посмотрел на неё Леон. Вдруг и она видела микроскопических прелюбодеев? В глазах девчонки, однако, не было ничего, кроме летящих, как осы, золотистых искорок, и Леон не уяснил, видела она или не видела. — Как же ты не понимаешь, — задушевно продолжил он, — что отныне и во веки веков в этом классе, по крайней мере, ты — Хабло, Хабло, Хабло! — выговорил громко, с непонятным и злобным торжеством. — А ещё Хлебло, Хавало, Хлебало, Хавно, — покосился на Рому Бондарука, — Хабала, Хэбэ, Ху… — неизвестно сколько бы изощрялся Леон, если бы не трубный, архангеловый вопль учительницы: