Забывать?
Конечно.
Наш знакомый беззвучно плакал, он вспомнил и нашел песню своего отца — немудреную грустную песню — и был счастлив.
30
Эту часть «Эскизов» я бы хотел написать в виде письма. Адрес: Канада, Монреаль, Альберу Мартикяну. Копия — всем армянам, живущим в четырех частях света.
Дорогой Альбер!
Прошел год со дня нашей встречи, и много стерлось в моей памяти, которая, к сожалению, постепенно превращается в тающий на солнце ком снега. Но я не забуду тот день, темную печаль твоих глаз, молчание. Тогда мы почти ни о чем не поговорили, обоим нам было трудно, но я уже целый год переживаю события того дня, думаю, и ты не забыл. Мы ехали к вам домой, были веселы, говорили о родине, заботах нашего народа. На заднем сиденье спал сын твоего приятеля, он устал после уроков в воскресной армянской школе, и мы разговаривали тихо. И вдруг мимо на большой скорости пролетела, коснувшись нас, машина. Мы остановились, ты торопливо вышел, проверил: левое крыло твоей машины было заметно поцарапано.
— Видишь, — сказал ты, — даже не остановилась.
Сердито сел за руль, прибавил скорость. Через минуты три мы догнали машину, заставили ее остановиться, вы оба вышли, и началось… Переругивались вы по-французски, и я, конечно, не мог понять, но смысл был ясен: после такого происшествия во всем мире говорят одно и то же — в Риме, в нашем Артике, на дорогах Америки или Индии. После десятиминутного спора вы оба подбежали к уличному таксофону звонить в полицию. Вскоре показалась желто-черная полицейская машина. Ваш спор возобновился, наверное, с теми же обвинениями, но в более спокойном тоне. Потом вы уселись в полицейскую машину и принялись писать что-то, должно быть, объяснение. Минут через десять полицейские уехали, та машина тоже тронулась, а ты медленно подошел и сел за руль. Ты был бледен, черты лица заострились, в глазах была озабоченность.
— Тебе плохо? — спросил я.
— Он оказался армянином, — сказал ты, глядя перед собой на дорогу. — В документах я прочел его фамилию — Манукян, а имя не успел…
— Армянин? — переспросил я, потом понял, что вопрос был лишний. Армянин — это уже не вопрос, а печаль, вздох, не знаю что…
Значит, встретились два соотечественника на дорогах мира, поругались — на иностранном языке, — оба огорчились и даже не узнали, что они земляки, обломки, вынесенные на берег одной и той же волной. Может, у обоих отцы родились в одних и тех же горах, ходили одними дорогами беженства, делили глоток воды. Или — разными, какое это имеет значение, если повсюду одинаков этот сфинкс, называемый армянской судьбой? В моих ушах звенят недавние выкрики на французском языке, и я с горечью думаю, что чем дальше, тем больше станет таких встреч на чужих берегах, все чаще будет так, что встретятся соотечественники, поспорят на чужом языке и разойдутся.
Мы молчали всю дорогу, Альбер, но во мне осталась твоя грусть, которую не развеяли ни вино, ни магнитофонные ленты с армянскими песнями. Однако именно такая грусть предохраняет сердце от опустошения, этой грустью человек отличается от мыслящей машины, умеющей запомнить миллионы цифр и делать сотни расчетов в секунду.
Люблю дороги мира, они приводят меня в конце концов на родину. Не будь этих нескольких сотен километров моей земли, и миллионы мировых километров никуда меня не приведут, я это знаю.
31
Нет, дорог мы не любим. Они приводили к нам врагов либо безвозвратно уводили наших дедов на чужбину. Не знаю, где я слышал или вычитал эту странную мысль, но разве не о том свидетельствует наше недавнее прошлое? Все наши провинции, связанные тонкими, обрывающимися, точно нить, тропинками и дорогами печалей, были оторваны друг от друга. Дороги перекрывались с первым же снегом, они скорее разделяли, чем сводили.
Я ликую, когда гляжу с самолета на Армению, на дороги, которые, подобно кровеносным сосудам, обратили нашу землю в дышащее, беспокойное, трепетное тело. Я люблю глядеть на дороги в ночные часы, когда видны не сами дороги, а движущиеся огненные глаза автомашин. Теперь я понимаю значение слов «доброго пути», «провожать в путь» или «пуститься в путь» и десятков подобных фраз.
Нам предстоит открыть много дорог и сократить имеющиеся, мы все еще продолжаем бояться обильных снегов, ливневых дождей. Еще ощущаем недостаток в железных дорогах и мостах, но они у нас будут. Теперь дороги приводят к нам друзей, уводят нас в большой мир, связывают, объединяют. Сейчас можно встретить на улице приятеля, пригласить к себе на завтра, поиграть вечерком в нарды, а он скажет: «Прости, отложим на неделю. Улетаю на Цейлон. Вернусь — непременно зайду». Скажет эдак просто, ты выслушаешь и не удивишься. Расстанемся, как если бив самом деле чего же особенного — летит человек на Цейлон, вернется, позвонит, и сыграем в нарды.
32
Армянин, турист из Америки, рассказывал:
«Возвращались мы автобусом с Севана. Ехал с нами богатый армянин, живет в Мексике. Напыженный, всем недовольный. Мы с ним то и дело спорили по разным поводам. Вдруг автобус остановился: путь преградило стадо овец. Пастушок, мальчик лет десяти, подгонял овец, торопясь освободить дорогу. Мы вышли из машины. Пастушок окинул нас мимолетным взглядом и продолжал свое дело. Когда путь наконец был свободен и паренек зашагал было за стадом, мексиканец окликнул его. Мальчик приостановился. Мексиканец извлек из кармана горсть конфет в пестрых блестящих бумажках и протянул ему. Мы не слышали, что сказал мальчик, но увидели, как он покачал головой. Тогда иностранец протянул ему пачку жевательной резинки. Мальчик и этого не взял. Мексиканец махнул рукой и поднялся в автобус. Мы тоже сели. Я посмотрел — пастушок шел за своей отарой с палкой на плече. И мне подумалось: идет, как гордый полководец.
— Что сказал тебе мальчик? — спросил я.
— Отказался от угощения, — процедил мексиканец сквозь зубы. — Даже детям запрещают…
— Не запрещают. Тебе трудно понять этого мальчика, гордость у него в крови.
— Гордость? — усмехнулся он. — Ребенок остается ребенком.
Пастушка уже не было видно.
Я был благодарен ему за урок, преподанный чванливому мексиканцу».
И я тоже благодарен.
33
Базилика VII века возле села Талиш еще издали завораживает своим величием. Особенно после недавней реконструкции, когда монастырь обрел свои прежние формы. Потрясенный, взираешь на это чудо творения из камня. Стоит он в окружении старинных надгробий, коих тут несметно — и во дворе, и на дороге. А чуть поодаль развалины княжеского замка. Могильных камней тысячи, все они из черного и красного туфа, истерты временем, дождем, забвением.
В этих символах безвестных жизней заключены ужасная тоска и покой.
Идет дождь. Он смывает пыль, и камни, наверно, благодарны за это, хотя дождь смывает не только пыль.
Храм тоже казался большим надгробием, надгробием всем этим могилам. Но что это? На фоне эдакой древности — базальтовая скульптура, еще издали производящая впечатление свежей заплаты. Подхожу и вижу: на высоком пьедестале громоздится бюст юноши без имени и фамилии, — наверное, не успели еще высечь. Я скорблю по поводу смерти юноши, но хочется и спросить: что ты здесь делаешь, брат мой? У пьедестала валяются бутылки из-под коньяка и вина, стаканы. Наверное, приходили родичи, выпивали, горевали. И еще придут. Прибавятся новые пустые бутылки, и это должно убедить случайных прохожих, как-де внимательны к безвременно усопшему его близкие. Я снимаю шляпу пред их вниманием, хотя все же не стал бы оставлять на могиле пустых бутылок, да и, говоря по правде, не носил бы сюда и полных. Я-то скорблю, юноша, но при чем тут Талишский монастырь, чем провинились древние могилы и кто дал право попирать века и время? Новый памятник вырос среди такой древности, очень возможно, чтоб освободить ему место, убрали какое-нибудь из старых надгробий, изрыли землю. А ведь это не земля, это сама история. Кто дал право? (Спустя несколько лет я узнал, что юноша был талишцем и, проезжая на мотоцикле, потерпел аварию у монастыря. Скорблю, но… Он мог бы потерпеть аварию, скажем, около Звартноца или языческого храма в Гарни, неужели и тогда…)