Наверно, засыпаю.
4
…Но лишь благодаря рубцам своим сердце есть сердце, благодаря тем рубцам, которые обычный комочек мышц делают свидетелем прожитой нами жизни и самым последним нашим собеседником.
Я проснулся. Теперь уже храпели двое — незнакомец и Сурен.
Стояло утро, чистое, красивое и привычное. Я поглядел на спящее лицо Сурена, поднялся и оделся. Коридор стал шире, или мне это показалось, потому что было светло. Обшарпанный коридор захолустной гостиницы: клеенчатые кресла, на стенах выцветшие картины, в левом углу которых значится выведенный масляной краской инвентарный номер. Я дважды прошел мимо комнаты Лилит. Обычная дверь, красной краской выведен номер — 21.
Вышел во двор.
После дождя во дворе была непролазная грязь, и средних лет женщина посыпала золой дорожку от гостиничной двери до прачечной, что находилась в другом конце двора.
— Потерпите чуть-чуть, — сказала женщина, видимо заслышав мои шаги, потому что на меня она не взглянула.
А я спросил:
— Вы в церковь ходите?
На этот раз женщина на меня посмотрела, даже совок опустила.
— Ходим, отчего ж не ходить?..
— Хорошая она? В смысле — здание?
Женщина, видимо, обратила внимание на мою бороду.
— Вы наш новый священник, да? — Потом лукаво рассмеялась. — Молоды больно, батюшка. — И поправила платок. Глаза у нее были голубые, грустные.
— А разве плохо, что молод? — Я молол чепуху и чувствовал отвращение к самому себе.
Женщина была уже немолодая, пожившая.
— Мне-то что до вашей молодости, батюшка. Мое дело — дорожку прокладывать, чтобы вы тут ненароком в грязь не шмякнулись. Потерпите чуток, батюшка, я сейчас.
Женщина больше не смотрела в мою сторону, а я больше не смотрел на небо. Оно было серым и унылым, как сорокалетняя старая дева, которая все еще гордится, что сумела соблюсти себя, но всякий раз вздыхает при виде мужчины.
Я поднял воротник дождевика и вышел со двора. Деревянные, похожие друг на друга дома выстроились по обе стороны улицы. На улице ни души. Сурен непременно потащит меня завтра по магазинам, и тогда мне вконец все осточертеет. Это уж точно. «Если хочешь считаться хорошим мужем, — скажет он, — в последний день командировки побегай по магазинам. Главное — не приехать домой с пустыми руками. Понял?» Эту заповедь я слышал уже тысячу раз и завтра, естественно, буду вынужден отправиться вместе с ним. Сурен набьет чемодан всякой всячиной и, довольный, вернется в гостиницу. Например, он спросит: «Есть у вас дамские туфли тридцать шестого размера на высоком каблуке?» — «Есть тридцать восьмой размер, на низком каблуке», — ответит продавец. «Ничего, — скажет Сурен, — выпишите. — Потом обернется ко мне: — Станет носить или не станет, это уже ее дело. Ты тоже купи». — «Гаянэ на низком не носит. И потом, у нее тридцать пятый», — «Ничего, послушай меня, бери».
Я, конечно, не возьму, и он махнет рукой — пропащий, мол, человек. Когда прилетим в Ереван, Сурена придут встречать все — жена, дети, соседи, теща. А меня — никто. Он пойдет, окруженный родными, а я грустно побреду один с портфелем под мышкой и сяду в такси.
Дождь моросит с безнадежным упорством, а дома все одинаковые, и мне кажется, будто я еще возле гостиницы, марширую на месте, как в армии, в строю. Странный человек Сурен, счастливый человек. Даже сейчас, после этой ночи, я не могу думать о нем плохо. Да и почему, собственно, мне о нем плохо думать? Вот и церковь. Съежилась под дождем, а он лупит в ее деревянное тело. (Сколько тысяч дождей впитала она в себя! Дерево промокало насквозь, потом выходило солнышко, влага испарялась, а церковь старела.) Церковь походила на маленькую согбенную старушку, которую выгнали из дому и осталась она одна-одинешенька под дождем. Становлюсь сентиментальным, становлюсь коконом, в котором — невидимо для чужих глаз — какой-то червячок ткет шелк печали.
Во дворе церкви стоит старик и смотрит на небо. Наверно, сторож.
— Я не здешний, отец, посмотреть можно?
— Там темно.
Старик открывает дверь, и я вхожу. В церкви тепло и сыро. Воздух кажется таким густым, как высокая трава в степи. Хорошо.
— Проводка перегорела. Вчера должны были починить, да не пришли. Свечку хотите?
— Зажгите все, сколько есть.
Старик удивленно смотрит на меня.
— Две-три, чтоб было светло, а остальные — за упокой души Рублева. Я за все заплачу.
…Горит около сотни свечей, я один. Старик терпеливо, одну за другой, запалил все свечи и вышел. Чудесный свет излучают свечи, словно только-только расцветает утро, и воздух обретает краски, и полутьма наполняется видениями. Икон много, а те, что написал Рублев, — в центре, в золоченых окладах. Сурен, наверное, проснулся, меня ищет. Пусть ищет. Покорные, печальные богоматери и Иисусы смотрят на меня, друг на друга они не похожи. Здешний Христос русский, а в Эчмиадзине он армянин, у богоматери голубые прозрачные глаза, пальцы у нее усталые, материнские, как у той женщины во дворе гостиницы.
Выхожу.
На улице свечей нет, то же серое небо, тот же дождь. Мое короткое утро кончается. В коконе червячок все ткет и ткет шелк печали.
5
Та же машина мчится сквозь другую ночь. Небо ясное-ясное. Если исполнишься великого терпения и если не умрешь, сможешь сосчитать все звезды до последней. Мы сидим так же, как и вчера ночью. Я курю. Лилит молчит, Сурен разговаривает с Вадимом, а шофер и теперь спешит — дома ждут его водка и жена.