— Спасибо.
Официантка уходит, и я вновь гашу свет и зажигаю сигарету. Огонек-точка чуть-чуть оживляет мглу. Наливаю в стаканы красное вино. (Цвета не видно, но я заказывал красное, так что, по всей вероятности, красное.) Чокаюсь со стаканом, стоящим на противоположном конце стола, и слышу собственный голос:
— За тебя, отец…
Сегодня день рождения отца. Ему исполнилось бы семьдесят пять, но его нет на свете уже тридцать четыре года. Недавно мне исполнился сорок один год — стало быть, мы с отцом сравнялись летами. Я даже на пару недель постарше его. Так что мы с ним, как друзья-ровесники, можем посидеть, потолковать, выпить. А закуску я заказал его любимую — насколько это было тут возможно. Но она так и останется нетронутой, и добрая наивная Шура, придя за тарелками, удивится: так и не пришла?..
«А я, Шура, ждал отца…»
— За тебя, отец.
Звенят наши стаканы. Пью сначала свое вино, потом вино отца. Хорошее вино и холодное. И снова наполняю стаканы.
Я где-то вычитал, что человек после смерти продолжает жить минимум сто лет. Он жив, пока существуют люди, которые его знали, видели. И после — пока существуют люди, которые слышали о нем от тех, кто его видел. Значит, отец еще жив. И после меня будет жить — я много о нем рассказывал сыну…
— Знаешь, отец, когда Ваге был маленький, он звал тебя «дедушка с картинки». Однажды разревелся из-за того, что ты не водишь его на карусель и не покупаешь ему игрушек, как положено дедам. «Не хочу дедушку с картинки! — заявил он. — Хочу настоящего дедушку!»
А теперь Ваге в Москву приехал, будет в университет поступать. Знаю, ты мечтал, чтобы я университет окончил, и непременно московский. Не вышло у меня… Ты не успел даже увидеть, как я вывожу свое первое «а». Выпьем, отец. За тебя!
Помню, как ты в нашем сельском дворе мял ногами виноград — образовывалась мутная зеленоватая жижа, ею наполняли карасы, и, перебродив в них, она делалась вином. А мы, дети, прозвали вино водой, «в которой отец ноги мыл». Помнишь? Я помню, как сейчас… Ты давил виноград осторожно, словно жалеючи, — с какой-то невыразимой грустью. Но жизнь винограда, видимо, может продолжиться только в вине — потому нужно его давить. И жизнь взрослого человека — то вино, которое получилось из виноградного детства. Давили детство, давили, да только не твоими, отец, добрыми ногами…
Нет, писателя из меня не вышло — я архитектор, проектирую высотные здания, приближаю людей к небу. А может, наоборот — удаляю их от неба. Ведь чем ближе человек к земле, тем он ближе к небу. А мы отрываемся от земли, отец. Как ты понял это еще в то время и остался ей предан?..
В нашем доме живут книги, которые ты читал. Со своим образованием, со своей начитанностью ты мог бы стать учителем, адвокатом, даже писателем, но ты вернулся в село и подновил дедову развалюху, нависшую над ущельем. Земли у тебя не было — кругом громоздились голые бесплодные скалы, срывавшиеся прямым отвесом к ущелью. А ты, едва воздвигнув стены дома, наносил неведомо откуда земли, покрыл ею скалы и посадил на той земле виноградные лозы, деревья, цветы. Теперь сад разросся — жаль, дом уже не наш. Ты мог бы, скажем, переводить стихи, но предпочел вырастить на скале виноград, абрикосы, персики, сливы. В том доме, отец, давно стерлись и наши и твои следы, но ты не горюй — деревья твои живы и по сей день плодоносят. Я часто бываю в селе и смотрю издали, со старого моста, на наш дом. А войти в него не могу, хотя его новый хозяин хороший человек и каждый раз зазывает меня в гости. Да, в гости, к себе в дом. Но мне кажется — если я войду в его дом, тут же потеряю наш дом, твой дом. А деревья живы — что с ними сделается, — разве что отомрет старая ветка, а новые ее заменят и повторят. Дерево вернее своей природе, чем человек.
— За тебя, отец.
Вино пробуждает во мне грусть и воспоминания… Твой внук, мой сын, задумал стать писателем. Не знаю, удастся ли ему это. Он должен бы поначалу окончить университет деревьев и камней, а потом уж отправляться в Москву. Правда, парень он способный и начитанный — ему ничего не стоит с ходу описать город, природу, любовь, ненависть. Но сможет ли он стать писателем, не знаю…
Ты не успел увидеть, как я вывожу свое первое «а», а я вот, бросив все дела, прилетел с сыном в Москву, чтоб он не чувствовал себя одиноким и беззащитным. Разве так становятся писателями, отец? Разве вообще так кем-нибудь становятся? Дерево — то само должно выстоять в жизни: и с бурей справиться, и с жаждой, и с червями, которые подтачивают его корни. Да, само. А сын мой — начитанный и беспомощный мальчик. Сумеет ли он стать подобным дереву? Не знаю. Видишь, отец, я все понимаю, но прилетел с ним за две тысячи километров и завтра буду слоняться возле университета со сжавшимся от страха сердцем: что он получит?..
Ты очень рано ушел из жизни, отец. Я даже не понял, что ты уходишь. Да и можно ли понять смерть в шесть лет? Что ты так поспешил, отец? Представь, я завидую сыновьям, которые сами хоронят отцов — провожают их туда, откуда нет возврата… Через пару часов после смерти отца сыновья, одолевая горе, собираются с родней, с товарищами и решают, что делать. Отправляются на кладбище, своими руками роют могилу — последнее пристанище отца, — а потом идут гроб покупать…
Я только единожды в жизни ходил покупать гроб. Умер отец моего школьного приятеля, Армена. Мы пошли втроем — Манук, Рубен и я. Это ребята из нашего класса, ты их не знаешь. Я никогда не видел сразу столько гробов. Гробовщик — худой такой, тщедушный человек — сидит завтракает. Перерыв, говорит. Мы растерялись, опешили — стоим у него над душой, смотрим эдак жалко. И не знаем, какие слова подыскать, чтоб на него подействовали. Он, наверно, понял наше состояние и проникся сочувствием — ведь видно же: не профессиональные покупатели гробов. «Я, — говорит, — пока поем, а вы выбирайте. Те четыре гроба, что у окна, — заказ, а остальные, — говорит, — милости прошу. Один другого лучше. У меня, — говорит, — худого товару не водится».
Товару! Гроб — товар, значит. Во мне что-то заныло, отец, и ребятам, смотрю, не по себе — переглядываются беспомощно, горько. Манук первый взял себя в руки, подошел к пирамиде гробов. «Вам за сколько требуется? — жуя хлеб, спросил гробовщик. — Тот, что ты тронул, сто пятьдесят стоит». — «А самый дорогой какой?» — со злостью спросил я. «Дорогие всё дорожают, — последовал философский ответ. — У людей деньжата водятся, люди не знают, во что их вложить. Потому и дорожают гробы» Нынче самый дорогой двести пятьдесят стоит. Я вам, так и быть, за двести уступлю. Вы, видно, хорошие ребята. А мой сын, к слову, вряд ли станет для меня гроб покупать. Я себе гроб своими руками сколочу, гвоздик к гвоздику… Чей отец-то помер?» — «Нашего друга», — почему-то отчитался я перед гробовщиком, и тот глянул на меня как-то странновато. Зажег сигарету, глубоко затянулся, потом встал и еще раз обвел нас всех взглядом. Короче, выбрали мы самый лучший гроб, и гробовщик, которого, как выяснилось, звали Мисаком, даже на улицу вышел нас проводить и машину для нас раздобыл» Бережно положил в нее гроб, а потом очень долго пожимал нам руки. «Ежели, не приведи господь, понадоблюсь, — говорит, — милости прошу». Странный был человек…
Прости, отец, что вспоминаю грустное.
Ты теперь на целых сорок лет младше матери — не узнал бы ее. Мать утверждает, что я твоя копия. Когда смотрю на твою фотокарточку, мне и впрямь кажется, что я на тебя похож… Забавно — я, как и ты, терпеть не могу вареный лук. Каким путем проникла в меня эта твоя причуда? Я, как и ты, боюсь людской подлости — теряюсь. «Ты весь в отца, — ворчит мать, — мягкий, как вата. Тебя любой растоптать может». А что мне делать, отец? Камень в вату вложить? Старший брат, рассказывали, столкнулся как-то лицом к лицу с подлостью и пришел к тебе за советом. Ты и ответил: «Подлец хочет тебя на драку вызвать, чтобы ты с ним сравнялся. Но если ты с ним сравняешься, одним честным человеком на свете станет меньше. Ведь подлость только подлостью одолеть можно. Так что лучше не связывайся, сынок». Не знаю, эти ли слова ты произнес, но, когда смотрю на твою фотокарточку, кажется — да, именно эти. Твои глаза всю жизнь смотрели на небо, на землю, на виноград. А на подлость они не то чтобы боялись, а просто не желали смотреть. Можно ли так жить, отец? Смею ли я дать подобный совет сыну, если однажды он лицом к лицу столкнется с подлостью? Не знаю.