Выбрать главу

Смотрит холодно, невидяще.

— Чертежи, где чертежи детского сада? Нужно было всего лишь внутренние узлы подогнать, никакого полета фантазии не требовалось. — И снова повторяет фразу, как видно, очень понравившуюся — «Пока закончишь, все дети переженятся…»

— А некоторые из них успеют даже развестись, — как можно ядовитее говорю я.

В глазах шефа всплеск удивления.

— Может, ты получила приглашение из Парижа, скажи. Когда едешь? Какой проект думаешь осуществить? Может, новое здание Комеди Франсез? Это будет большая честь для нас, я лично не возражаю. Так когда?..

Глаза его постепенно приобретают металлический блеск, и говорит он теперь прокурорским тоном.

— Даю тебе срок до конца месяца, Сафарян.

Сафарян, Сафарян, словно имени у меня нет, к тому же эта глупая фамилия принадлежит моему мужу (на сегодняшний день — это единственный и великодушный его подарок). Мне неудержимо хочется плакать, и слезы не заставляют себя ждать. Плачу и вижу, что шеф как будто немного смягчился, вот сейчас он произнесет какие-то теплые слова, утешит, поинтересуется моей жизнью.

— Ну, так до конца месяца, — более спокойно, без раздражения, но абсолютно безразлично говорит он, — можешь идти.

Такое ощущение, словно меня избили плетьми. Встаю и выкатываюсь из кабинета, позабыв даже утереть слезы.

Ну чего я хочу от этого человека? Работу свою, конечно же, я должна делать сама. Но я ведь помню — и зачем только помню, — как три-четыре года назад он принимал меня на работу. Добрых полчаса вышагивал по своему просторному кабинету, вкрадчиво задавал вопросы, оценивал меня с ног до головы. В глазах словно молнии сверкали, освещая меня со всех сторон. Сейчас я понимаю — меня оценивал бесстыдник. Затем предложил снять курточку, помог, медленно и торжественно повесил в шкаф, словно я собиралась здесь проводить всю ночь.

В кафе, куда я еле-еле добрела, — ни души, перерыв закончился. Беру чашку кофе, сигареты — тетя Сатеник удивленно протягивает мне пачку «Ахтамар». Молча расплачиваюсь и сажусь в угол. Мой супруг сейчас, конечно, валяется на диване, читает очередной французский роман. Вернусь домой, будет рассказывать, так сказать, делиться. Во мне словно землетрясение начинается. Напротив висит зеркало, в нем я вся — с ног до головы — жалкая, беспомощная, сигарета в моих руках выглядит смешно и нелепо. Раньше, увидев такую, я бы со смеху подавилась: что за прическа, одежда! Больше четырех месяцев хожу на работу в одном и том же платье, гладить и то ленюсь, да и времени нет. Сначала шеф оказывал мне знаки внимания, делал двусмысленные предложения, а как-то вечером даже пригласил для работы над проектом. Не пошла. Потом он забыл о моем существовании, словно мокрой тряпкой стер надпись с доски. А может, ничего двусмысленного не было в его предложениях? Просто он, как сам о себе говорит, женолюб, только и всего. Ну и что такого, могла пойти, не съел бы!

И тут я совершенно отчетливо чувствую, как во мне начинает подниматься ядовитая змея, нашептывать, что жизнь прожита зря, сплошные ошибки, и надо срочно что-то предпринимать… Нет, во всем, конечно, виноват Ваге Сафарян, эта пестрая бумажная кукла, нашпигованная словесной шелухой. И если бы в голове его образовалась щель, то, ручаюсь, из нее посыпались бы слова, слова, слова… Господи, ведь я его и полюбила за эти самые слова! Какие мы вели беседы, гуляя по Еревану, просиживая часами в кафе, парках. Но из слов одних дома не построишь, и, насидевшись в кафе, наслушавшись умных речей, люди расходятся по домам. От нас самих зависело, чтобы наш дом не оставался карточным домиком. Может, я поспешила с Ашотиком? «Идиотка, дрянь, — разозлилась я, — Ашотика не трожь». Так разозлилась, словно это не я сама, а какая-то чужая женщина произнесла ужасные слова, я же, настоящая Анушик, словно львица, бросилась на защиту своего ребенка.

Ну что знает Ваге в жизни: ничего. В голове у него только слова, слова, слова. Всегда с иголочки одетый ходил он в школу, читал книги, выучил французский язык, немного английский. А для того, чтобы понимать язык жизни, ему необходим переводчик, гид, который, как маленького, вел бы его по жизни за руку. Роль эта была уготована мне. Иногда я его жалею, словно он мой второй ребенок. На самом деле Ваге — истое дитя своей матери. Она живет на пенсию, которую ей платит государство, он — на мою небольшую зарплату. Каждый день, уткнувшись друг в друга, они часами шушукаются о прелестях парижской жизни и моих недостатках. Как я любила, когда он мне читал по-французски Аполлинера! Не понимала слов, он мне переводил, а музыка стиха в переводе не нуждалась. Ушло, все ушло. Вместо обещанных радужных туманов жизнь моя наполнилась стирками, ворчанием, усталостью и бессонницей. Ваге уже больше года не работает. Правда, первое время после окончания института он искал подходящую работу, наконец устроился в какую-то школу, в пятом Норкском массиве. Что это была за школа, я так и не успела узнать. Несколько месяцев ходил туда, дома злился, ворчал и в один прекрасный день заявил, что уволился. «Стоит ли из-за ста двадцати рублей драть горло по четыре часа в день, да еще, учтите, — это французский язык», — говорил он. Потом пытался давать частные уроки. Девушки, с которыми он начал заниматься, готовились поступать в университет. «Дубиноголовые, — заявил он месяц спустя, — стопроцентные ослихи, с ними от скуки можно умереть. В конце концов и без меня, и без моего французского они прекрасно поступят, куда им нужно. Заплатят денежки и… «Сезам, отворись…».

В кафе появился Арам. Молча уселся напротив меня и тут же закурил. Затем поднялся, принес кофе.

— Я уже пила.

— Выпей еще, при землетрясении помогает.

— При каком землетрясении?

— Твоем собственном. У некоторых людей — собственные машины, у тебя — землетрясение.

— Ничего, я спроектирована на девять баллов, выдержу… Тем более что дома трясет каждый день.

Арам словно и не слышит моих слов о доме, деликатный человек!

— Шеф себе лишнего не позволил?

Я молчу, потому что чувствую, ему я хотела бы рассказать все, хотела бы заплакать, закричать… Спокойно придвигаю к себе чашку, подношу к губам. Может, Арам меня любит? Может, дома у него так же плохо, как у меня?..

— Наконец-то мадам изволила явиться.

Свекровь приоткрывает дверь ровно настолько, чтобы я могла протиснуться. Руки у меня заняты сумками и игрушкой для Ашотика.

— Пришла? — слышу я голос Ваге.

Свекровь продолжает кипеть, булькать, словно кастрюля на плите.

— Ребенок охрип от плача, муж сидит голодный!..

С работы я шла пешком, хотелось побыть одной, подумать. Впереди в новых красных туфлях шествовала Мери, а шеф смотрел бы на жабу с большим интересом, чем на меня. Я шла медленно, разглядывая прохожих, театральные афиши. Сколько времени не ходила по улицам, а мчалась: на работу, с работы, в детский сад, в магазин, на рынок. Как белка в колесе.

— Внуком, мадам, могли бы и сами заняться, — отвечаю я как можно спокойнее, — и сына бы покормили, не мой, кажется, сын?

Свекровь в изумлении уставилась на меня. Она пока еще не подозревала, что во мне начинается землетрясение, но женским чутьем поняла — лучше промолчать — и ретировалась на кухню.

— Ты читала что-нибудь Фолкнера? «Шум и ярость» читала?

Я вдруг почувствовала мучительное желание швырнуть нагруженную сумку в гениальную голову моего супруга.

— О каком Фолкнере изволите говорить, мосье?

Он смотрит на меня с неподдельным сожалением, даже грустью. И это меня обезоруживает.

— Эх, Анушик, Анушик, отстаешь. Непременно прочти, а сейчас давай обедать. Кроме духовной пищи, человеку необходима и материальная, особенно когда хочешь понять такого сложного автора, как Фолкнер.

— Иди и поешь, чего тебе хочется, я не голодна, пойду к ребенку. Твоя мать на кухне, так пусть каждый займется своим ребенком. Есть у тебя мать или нет?

Ашотик, к моему удивлению, спокойно спит. Я сажусь рядом с кроваткой на низенький детский стульчик. Вот и еще один день моей жизни ушел. Шум и ярость — это о нашем доме написал Фолкнер, шум у нас постоянно, а ярость я давлю в себе, глотаю с отвращением, как в детстве рыбий жир.