Выбрать главу

Ничего не понимаю. Мосес оживленно рассказывает какое-то предание о монастыре и святом Григориев, не то сыне, не то внуке Григория Просветителя. А мне слышатся шаги Месропа Маштоца. Монастырь безлюден. Во дворе слепяще желтое, словно с картин Ван-Гога, солнце. По высокой траве мы направляемся к старым, усталым лестницам, ведущим в сторожку Мосеса. Прежде здесь, наверное, жил настоятель. Каменные, неоштукатуренные стены «комнаты», доски стола и стульев почернели, глиняная и медная утварь и стаканы. Словно в этой келье много веков назад время совершило самоубийство.

Я смотрю на туфовые стены, осторожно сажусь на этот древний, древний стул, прошу воды, но кувшин пуст…

Пуст…

На дворе все то же сумасшедшее солнце, я бросаю последний взгляд на обрубленные туты, на монастырскую ограду, а вдали, за высокой травой, слышатся голоса детей. Из них непременно кто-то Мовсес Хоренаци. Должен стать им.

45

Развалины Колизея я видел и днем и вечером. И еще ночью, потому что итальянцы считают, что нет ничего чудеснее ночного Колизея.

«Ночью Колизей принадлежит только влюбленным», — добавляют они. Амфитеатры освещены слабым, мертвенным светом, сюда не проникает ошеломляющий неон Рима, только шум большого города врывается беспрепятственно. Он соткан из людских голосов и шума автомашин.

Сидя ночью на старом-престаром граните амфитеатра Колизея, я явственно видел внизу, на зеленом поле, поединок гладиаторов. Мне слышался восторженный рев толпы в честь победителя и дикие вопли, когда падал окровавленный гладиатор, кто — неважно, Гладиатор! Мой самый трагичный, самый отверженный и отчаявшийся друг, толпе все одно, победишь ты или умрешь, исторгая безумные вопли. Она в эти минуты лишь забывает о своих будничных заботах.

Нет, ночной Колизей не принадлежит влюбленным. Он принадлежит гладиаторам всех времен, чья кровь пролилась на эту зеленую траву, кто умер, унося с собой крики толпы, расплавленным свинцом заливающие им уши.

Я сидел ночью на холодном граните Колизея, видел зеленые и кроваво-красные тени гладиаторов, слышал рев толпы, записанный на ленты всех времен…

(…К чему я вспомнил Колизей, гладиаторов? Не знаю. Сегодня я снова листал «Историю Армении» Лео[25], и мир вдруг показался мне Колизеем, а трагические эпизоды нашей истории — поединком гладиаторов. То была кроваво-красная иллюзия, туман и страдание, а нашим далеким и близким предкам казалось, что мир поражается нашей безумной отваге, мученичеству и твердости духа. Между тем мы были самыми обыкновенными гладиаторами. Я закрываю книгу Лео, распахиваю окно, смотрю на улицу, и прошлое улетучивается, как туман, как болезнь мозга…)

Последней паре гладиаторов — не бывать.

46

«Здесь покоится прах кузнеца Овакима, сына кузнеца Аракела и отца кузнеца Геворка. Умер в 1851 году». Читаю эпитафию, потом нахожу могилы Аракела и Геворка.

…И я вижу не три могильные плиты, а самих кузнецов. Вот они идут по сельской улице. Впереди шагает дед, кузнец Аракел, сын и внук отстают на шаг — так положено. Я вижу их честные, спокойные лица и здороваюсь. «Добрый день», — откликается кузнец Аракел. «Добрый, отец», — говорят вместе сын и внук: у нас в селах принято дедов называть отцами. «Девушку присмотрел для Геворка, пора». — «Дело говоришь, отец», — произносит Оваким. Геворк молча смотрит на чинару, высящуюся на деревенской площади, которую срубят через шестьдесят лет. «Ремеслу обучен, а там как бог даст». — «Тебе решать, отец». Геворк смотрит на улицу, по которой проезжают арбы, на сельчан, на виднеющуюся позади домов церковь Маринэ, а отец Маринэ Шахазизянц притащил сегодня в кузницу колесо чинить. Уж не о Маринэ ли говорит дед, только откуда он мог узнать?.. «Думаю кузницу расширить, на троих сделать. Что скажешь?» — «Да, надо», — соглашается в уме Геворк, а Оваким произносит это вслух.

Так шагали по улице три кузнеца каждый день. Потом их стало двое.

Потом много дней Геворк ходил по деревне один, не было у него ни сына, ни дочери. После него погас огонь в кузнице, и это случилось в 1888 году.

И с того времени они опять вместе: дед на шаг впереди, сын и внук идут следом. Так шагают они и будут идти вечно, если даже кладбище скроется под дорожным асфальтом, если даже могильные камни лягут мостами через ручьи или фундаментами под здания. Глядя на плиты, я представляю, с каким достоинством, спокойно и твердо проходят эти трое по деревне — кузнец, его сын и отец.

…Если вам когда-нибудь станет трудно, если небо с овчину покажется, поезжайте в наше село, отыщите могилы кузнецов.

47

Познакомился я с ним в Чикаго.

Это был красивый парень лет двадцати пяти, которого звали Севаном. Он не говорил по-армянски. Переводчиком служил отец. Мы беседовали, он задавал вопросы, я отвечал. И вдруг отец перестал переводить. Они заговорили между собой, сын что-то твердил с горячностью, отец возражал. Потом отец побледнел, и они снова крепко заспорили.

Тут, запинаясь, кое-как заговорила по-армянски мать (не умела или отвыкла). Оказывается, сын ничего не знал об Армении, нашей стране. Его сведения ограничивались тем, чему учили в американском колледже. Относился иронически ко всему, что было свято для меня и его отца. Отец повесил на стену цветной снимок Арарата, на журнальном столике были разложены сувениры из Армении: сигареты, книга, початая бутылка коньяку, — а сын твердил свое: «То твоя Армения, а я американец». Родился он в Бейруте, в Америке всего пять лет, но уже считает себя американцем. Потрясенный отец смотрел на меня. «Я не знал, я думал… Он впервые говорит так. Боже мой, неужели все это было напрасно? И где же — в моей семье! Я уеду из этой страны». Сын, красивый, стройный юноша, хочет казаться американцем больше, чем любой американец, ибо знает, что он все-таки не американец. А отец, прибивший к стене цветное фото, до сего дня был в полной уверенности: его сын растет армянином. Сын, которого зовут Севаном.

Вспоминаю признание другого молодого армянина из Америки на страницах бейрутского еженедельника «Напри». «Конечно, мои родители армяне, — заявил этот парень корреспонденту газеты, — и я тоже по происхождению армянин. Но это последнее просто физиологическая случайность. Считаю лишней тратой времени ломать голову над тем, из какой страны приехал сюда мой отец и что там происходило. Я здесь родился, и я американец. Если в случае войны мне, летчику, прикажут бомбить Ереван, я без колебаний выполню приказ…»

Сколько раз еще сходить с ума Комитасу!..

48

Сколько раз еще сходить с ума Комитасу…

Мысль эта впервые возникла у меня несколько лет назад, в осенний день 1965 года, когда я сидел возле его могилы. В то утро я встретил в ереванском банке армянина, который, прожив в Армении два года, решил вернуться в Турцию. «Сыты по горло вашей страной», — бросил мне в лицо этот человек, который сейчас, наверное, подает ароматный чай в какой-нибудь чайной Стамбула…

Я вновь у Комитаса. Не хочу рассказывать ему о парне из Америки, готовом бомбить Ереван. И письмо из Бейрута тоже не хотелось бы ему читать. Пишет Жирайр Даниелян, библиотекарь армянского колледжа. «Я листал ваши «Армянские эскизы». Проглатывал страницу за страницей, и невыразимое, смутное чувство тревожило меня… Вдруг заметил в библиотеке красивую девушку лет восемнадцати. Я видел ее впервые. Подошел. Семья их здесь проездом из Армении. Едут навсегда в Америку… Говорить мне больше не хотелось, горько улыбаясь, я вернулся в свой кабинет продолжить чтение «Армянских эскизов». Случайное совпадение? Не знаю. Но это не выдумка, выдумывать истории я не мастер».

Нет, рассказывать об этом Комитасу не хочется.

вернуться

25

Лео (1860–1932) — известный армянский историк.