Лучше поведать о двух других девушках. Одной семнадцать, другой пятнадцать. Отец против их желания увез дочерей в Аргентину. Наверное, привиделись золотые сны про дальние берега. Но девушки вернулись обратно. Им удалось уговорить отца отпустить их в Армению как туристок. А здесь они твердо заявили: «У нас нет другой родины». Эти хрупкие создания едва не стали причиной дипломатического конфликта. Их уговаривали вернуться или постараться получить согласие отца и визу. Но девушки проявили твердость духа, даже объявили недельную голодовку. Без разрешения, без документов вернулись они в свой бывший класс. Младшая заперлась у дяди в подвале и заявила: «Я остаюсь здесь. Буэнос-Айрес не моя родина».
…И они победили.
Об этих девочках я рассказываю Комитасу, и еще о лорийце Аршаке Панояне, о Сурене Абегяне и о тех, кого встретил на безумных дорогах Америки. Жизнь этих людей еще раз доказывает, что все современные блага — автомашина, холодильник, кондишен и тому подобное — не делают человека счастливым, если у него нет основного. И выдумывает он в рамках стандартного американского счастья свою Армению. Кто-то показал мне свою комнату: одна стена изображала Арарат, другая — Звартноц, третья — Ереван, и это были не картины, нет, а встроенные в стены макеты, изготовленные хозяином за несколько лет. Еще он собрал книги, картины, спички, бутылки из-под коньяка, платки… «Когда очень уж невмоготу, запираюсь здесь, задергиваю занавески, чтобы не видеть Америки… и «уезжаю» в Армению».
Верю, настанет день, когда для того, чтобы попасть в Армению, ему достаточно будет поднять занавеску, потому что… окна дома будут смотреть на Арагац.
Говорю с Комитасом, и мне кажется, будто медным взгляд статуи наполняется улыбкой, одушевляется. В Париже в 1968 году я отказался посетить психиатрическую клинику, в которой остались десять непрожитых лет Комитаса. Неправда, Комитас не сошел с ума! Я вдруг вижу его в селе Ашнак в яростном сасунском плясе, в руках платок, лицо просветленное, струйки пота стекают со лба.
49
Человек в среднем живет каких-нибудь полмиллиона часов, а посаженное им дерево — тысячу лет: ведь за ним могут ухаживать следующие поколения людей. А человеку суждено умереть… самое большее через полмиллиона часов.
К чему я веду?
Вспоминаю гигантский дуб в селе Нижний Агдан, посаженный, по преданию, полководцем Варданом Мамиконяном. Дубу, выходит, по крайней мере тысяча пятьсот лет. По другой версии, Вардан под этим деревом отдыхал, а значит, дуб того старше. Как бы то ни было, но даже ученые полагают, что дубу самое меньшее тысяча лет. Из-под корней его выбиваются целебные холодные роднички. С годами вода размыла корни: дерево словно стоит на подпорках. Оно напоминает мне Эйфелеву башню, но только своими опорами, между которыми гуляет ветер. Хоть почву и размыло, но корни сохранили на мощных своих плечах дерево. С годами просветы между корнями все ширились, и сейчас там свободно умещается человек десять — двенадцать. Когда прошлой весной я увидел дерево, под ним стояли двадцать — тридцать овец. (По преданию, в старину перед уходом па войну парни приходили сюда напиться воды и водили саблями по стволу. Да и сейчас у призывников обычай собираться под деревом.) Попросив прощения у овец, я проникаю в дупло. Оказывается, дерево изнутри обгорело. Огромное обуглившееся пространство представляется мне не то гротом, не то куполом Гегардского монастыря.
Дерево считается священным: его ствол облеплен горящими свечами и огарками. Есть они и внутри. Полагают, что в какой-то из дней горящих свечей оказалось слишком много и перед уходом их забыли потушить, а ночью постепенно занялся огонь.
По второй версии, неподалеку был пикник. Когда пошел дождь, люди укрылись в дупле и перенесли туда свой костер. Сидели, наверное, довольные, в тепле и сухости, выпили за дерево, за наш народ, а потом начался пожар.
А когда начался…
— Мы позвонили в райцентр, в пожарную охрану, — рассказывали мне, — нас просто на смех подняли: столько, говорят, шуму из-за какого-то дерева, в лесу их сколько угодно. Так и не приехали тушить.
А дерево горело.
Тогда высыпали из домов жители деревни, вышли из автомашин пассажиры. И началась необычная борьба с огнем за жизнь дуба. Дерево спасли. Но во чреве его осталась черная, обугленная рана. Боль этой раны я хотел бы передать всем. К стенам древних памятников мы прибиваем дощечки: «Находится под охраной государства». Реконструируем полуразрушенные храмы и крепости, эту каменную память нашего народа. А разве дуб Вардана не тот же исторический памятник? Хотел было я задать этот вопрос руководителю хозяйства Нижнего Агдана Гамиду Айвазяну, но потом подумалось а почему только ему?
Человек живет какие-то полмиллиона часов. Дуб этот живет много миллиардов часов, и столько же времени живет в народе человек, который, если верить преданию, тысячу пятьсот лет назад посадил тонкий дубовый росток…
Я призываю бороться за жизнь чудо-дуба, охранять дерево… от нас самих. А также от нашей любви. От любви подчас тоже вспыхивают пожары.
50
Я писал о дереве, а мысли мои все время вертелись вокруг простого человека — Аветиса Едигаряна. Он хоть и односельчанин Казара Парбеци[26], но книг не писал.
В тяжелые дни войны, ранней весной 1943 года, посадил он на пяти гектарах Касахского ущелья сад. До этого там плодовые деревья не росли. На фронте решались судьбы мира, людям доставляла страдание мысль о каждом последующем часе, а он в безлюдном ущелье делал, что мог — сажал деревья. Следующей весной, когда зябко дрожащие ветки светло-зелеными телеграммами возвестили о своем существовании, страна уже отогнала от своих границ коричневую чуму. И с тех самых пор Едигаряна прозвали Патриархом Ущелья. Четыре года назад он отыскал среди сельских земель пустошь в четыре гектара и вновь преобразил ее в сад, посадив шестьсот яблоневых и грушевых деревьев. И снова принес в дар селу.
Сад не книга хотя бы по той же истории армянского народа, на коленкоровом переплете которой золотыми буквами оттиснута фамилия автора, поэтому о Патриархе Ущелья я думал с глубочайшим благоговением и одновременно с глубочайшей грустью. Но ведь сад — та же история народа. Свидетельство этому дуб полководца Вардана, который пусть даже с обугленным нутром, но, я верю, будет жить еще много миллионов часов…
Еще я думаю о той поразительной преданности, с которой относятся к земле, к каменистой пустоши люди, подобные Патриарху Ущелья. К сожалению, даже на ожившей земле нельзя начертать фамилию человека, вдохнувшего в нее жизнь, но разве шестьсот яблонь не увековечат его имя и не передадут его из поколения в поколение?
51
…И старик, который сказал, что пришел на могилу отца, пробормотал:
— Почему бы вам не срыть основание Масиса? Вам-то нужна только вершина.
Я перед тем сетовал на то, что у нас бытует много устаревших обычаев: поминки, семь дней, сороковины…
— Собираются потому, что принято. Есть такие, что имени покойника не знают, но тоже приходят… Сидят подолгу, едят, пьют.
— А какая высота у Масиса?
— Пять тысяч метров. Был я как-то на поминках, под конец там стали уж пить за здравие, а кто-то даже сказал, что рыба, мол, с душком…
— Сколько квадратных метров будет поверхность вершины Масиса? То есть Большого Масиса. На глаз.
— Не знаю. По-моему, у других народов лучше: звонишь куда следует, приезжают в закрытой машине и увозят. Гроб и цветы сами доставляют, родных не больше пяти-шести человек. А возьми нас — после похорон родня целый час стоит на ногах, пожимая руки всем, кто к ним подойдет. С ума сойти! Скажем, вершина Масиса будет примерно тысячу пятьсот — шестьсот квадратных метров, два гектара. Ну и что?