Спроси я его, почему возвращается в Турцию, он мог бы сказать, что в его новой квартире двери не открываются или не закрываются, что на ереванском рынке по субботам трудно достать мясо, что по утрам трамваи переполнены или что его сосед два дня назад бил жену. Он бы, наверное, многое рассказал, и какая-то доля правды в этом была бы. Что делать: спорить с ним, доказывать обратное или придумывать оправдания?..
Я ничего не сказал, только мысленно пожелал, чтобы этот человек там, на берегу Босфора, никогда бы не пел «Антуни», не поминал Месропа Маштоца, забыл бы, что Комитас похоронен в Ереване, чтоб не вешал у себя в доме на стене цветную фотографию Арарата. Я смотрел на него и думал, что никогда не смогу простить его. Говорят — родина простит, но это неверно, родина никогда не прощает, люди могут простить родину, если она в чем-то перед ними провинилась. Люди живут несколько десятков лет. Родина вечна.
Я представил, как спустя несколько лет этот человек в какой-нибудь армянской церкви в Стамбуле, полуприкрыв глаза, будет бормотать «Господи, помилуй» Комитаса, и Комитас вдруг услышит и еще раз сойдет с ума. Снова? В который уж раз?..
Я в упор смотрел на него, стараясь запомнить черты, а он спросил:
— Что, тоже не одобряете моего решения?
— Ваша очередь, — сказал я.
Он глянул мне в лицо, криво улыбнулся и подошел к окошку.
11
Мастер-каменотес пел. Пел грустную песню: «Если смолкла лира наших певцов, пусть ангелы спустятся с неба и благословят армянских храбрецов. Орлы, ястребы, аисты, храните нашу страну, наследуйте дом армянский. Опуститесь на пепелище, гнездитесь в руинах, ждите, пока придет наша весна».
Я сидел на согретом солнцем камне и слушал песню.
Чуть поодаль другой мастер медленно, терпеливо шлифует машиной базальтовый пол. Внизу, в огромном котловане, рассевшись на камнях, завтракают несколько человек. Лет через пять эти камни будут считать священными, к ним станут прикладываться и ставить здесь свечи. Мастера чему-то смеются. На меня они не смотрят. Скоро туда подведут газ, и внизу зажжется Вечный огонь. А потом мы будем смотреть на горящий газ, на тот самый, па котором дома жарим яичницу, и нам станет казаться, что это горят алым пламенем души двух миллионов. Камни памятника скрепляет цементный раствор, который употребляется и в строительстве гостиниц, домов и бань. И он тоже потом станет священным. Помню, какой-то армянин в Марокко показал мне кусок извести, отодранный от стен Звартноца, — он его хранил в хрустальной вазе.
Мастер продолжал петь.
— Что ты поешь, варпет? — спрашиваю.
— Старая песня, от бабушки еще помнится.
Я впервые ее слышу.
— Что, взгрустнулось?
…Я иду по улице. С балкона семиэтажного дома маленький мальчик облил меня водой. Я сердито смотрю вверх, а он смеется. Он в маечке, без штанишек и никого не стесняется — ни людей, ни солнца, ни города. Я не могу сердиться, да и что толку, ему ведь только смешнее станет. На перекрестке затор — троллейбусы, люди, автомашины. Ругается водитель, я по акценту узнаю своего земляка, аштаракца, может, он даже из нашей школы. Возле милиционера собралась целая толпа, все что-то говорят наперебой, никто ничего не слышит, никто не виноват. Здесь стоят и пенсионеры, оторвавшиеся на минуту от игры в шашки. На возвышении перед чистильщиком обуви сидит молодой человек в дымчатых очках и очень близко к глазам держит газету «Летр франсез», но я бы поклялся, что по-французски он не читает.
…Вскоре меня увозит, заглушая все звуки улицы, трамвай. Я отыскиваю вдали Цицерпакаберд — место будущего памятника, и словно громче доносится ко мне старая песня:
12
Вхожу в застекленное кафе, в самом его дальнем углу, у стены, сидит очень молодая пара.
— Свободно? — спрашиваю.
— Пожалуйста, — отвечает девушка. Не удивляется, не негодует и не указывает на свободные столики кругом.
Оттуда, где я сижу, видна телевышка, недавно выкрашенная в три цвета — черный, белый и желтый. Несмотря на это, она мне ничего, кроме самой телевизионной башни, не напоминает. Девушке, наверно, лет восемнадцать, а парню около двадцати. Я медленно глотаю жидкость цвета кофе, стараюсь удержать на кончике языка кусочки плохо смолотых кофейных зерен. Девушка опрокинула вверх дном пустую чашку — собирается погадать. Парень обхватил правой рукой ее тонкую талию, они склонились над чашкой и мысленно что-то отыскивают в кофейной гуще. Глаза у девушки голубые и кажутся удлиненными из-за черной краски под веками, она говорит скороговоркой, обрывки доходят до меня.
— …Вот смотри, у тебя дальняя дорога, а в конце — девушка. Кто она, а?..
— Ты, кто же еще…
— И глаза и волосы у нее черные…
Я думаю, каким образом в черной гуще виден цвет глаз, а тем временем к соседнему столику подходит еще одна пара. У мужчины на голове меховая папаха, хоть сейчас и октябрь. Женщина в простом ситцевом платье, в накинутой на плечи шали. Видимо, приехали навестить сына-первокурсника или привезли фрукты на ереванский рынок. Они робко озираются, осторожно садятся и молчат. Я вскоре догадываюсь, в чем дело.
— Папаша, — говорю, — здесь самообслуживание, каждый сам берет что надо вон оттуда.
— Конечно, — отвечает человек в папахе, будто он все знал и только на минуту задумался.
Жена встает и неуверенно идет к стойке. Мне приятно видеть, как ребята в очереди уступают ей место. А муж между тем снимает папаху, кладет на стол. По количеству воротничков я догадываюсь, что на нем надето не меньше трех рубашек. Возвращается жена, неся на тарелке хлеб и колбасу.
— Помидорчиков соленых нет? — спрашивает муж.
— Не знаю.
— Узнай. И насчет чая тоже.
Жена уходит, и я снова слышу тихий голос девушки:
— На сердце у тебя печаль, какая-то тайна. — Потом громко и серьезно — Да?
— Какая тайна? — говорит парень, и они целуются.
— Вот те на, — слышу я и, обернувшись, вижу, как удивленно округлились у старика глаза, а жена его забыла даже сесть.
— Вай, прости господи, бесстыжие какие! Скорее ешь, уйдем отсюда. Куда мы попали?
— Помидоры принесла?
— Нету, есть сыр, а вместо чая вот это, — и показывает на чашечки с кофе.
Старик, освобождая стол, взял в руку папаху, но не найдя куда ее положить, надел на голову и начал торопливо есть. Жена к еде не притрагивается. Я внезапно ощущаю какое-то доброе чувство к этим незнакомым людям, напоминающим мне отнюдь не родителей Гикора[11], а скорее моих родителей. Я гляжу на целующуюся парочку, для которой мы вообще не существуем, и даже не хочется брюзжать, что я в их годы не посмел бы пригласить девушку в кафе (их, кстати, тогда еще и не существовало), потому что даже после шести месяцев ухаживания любимая девушка позволяла брать себя под руку только в темноте. Не сетую, а скорее рад, что стены кафе стеклянные и отсюда видна телевышка, что мои соседи удивленные старики и эта юная пара, которая ничего не замечает, кроме себя. Хорошо, что вместо чая старик отхлебывает кофе, и если он вдруг поднимется и, подойдя к буфетной стойке, купит жене шоколад или мороженое, я сочту себя счастливым. Но он ест, опустив голову.
— Скорее, скорее, — торопит жена, — опаздываем!
Но он что-то не спешит, и я с изумлением и радостью замечаю, как из-под кустистых своих бровей он особенным взглядом смотрит на целующуюся парочку. Тут уж наступает моя очередь: «Вот те на!»
11
Гикор — герой одноименного рассказа классика армянской литературы Ованеса Туманяна (1869–1920).