Выбрать главу

Жизнь в полноте — общение и игра, вот и все — игра и общение!

Игра для ребенка и есть настоящая жизнь: и язык любви, и прививка от одиночества… А вся остальная фигня, которую жизнью считают взрослые, — только приложение или сырье, необработанный материал, абракадабра, подлежащая, если удастся, переводу на человеческий, переигрыванию — превращению в жизнь…

..Я любил жар, как все дети, любил и люблю огонь, но терпеть не мог (и сейчас) сладких слюней, слизи и слякоти. Шестилеток, помню, боялся наезжавшей иногда тетки, степень родства коей определялась как «десятая вода на киселе» и понималась мною буквально: варили кисель, сливали одну воду, другую…

Остались в памяти тяжелые тепловлажные руки, их жирная нежность, рот, оскаленный умилением, и светло-мутные глаза, в которые, страдая какой-то болезнью, она закапывала, кажется, подсолнечное масло.

Кисель остался навсегда тупо ненавистен.

Я ее боялся за беспрерывный поток липучих похвал и за то, что она приносила подарки, которые я обязан был с благодарностью принимать, Каким-то гипнозом запихивала в меня пирожки собственного производства с жареными грибками, похожими на удушенных мышат.

И самое страшное:

— Ну, иди же сюда, чудо мое золотое, ласковый, сладкий мальчик… А вырос-то как, цветочек мой шелковый. У, какие у тебя мускулы. Геркулес будешь. А реснички — ну прямо как у девочки. Книжки уже читает, умничка, стишки сочиняет… Пушкин будешь. Стройненький какой, деревце мое ненаглядненькое…

Тайну ее я узнал, подслушав разговор взрослых. У нее родился когда-то мальчик, которому не удалось закричать, а больше детей не было, вот она и возлюбила меня вместо того сынка…

Стало тетку жалко до омертвения, а себя стыдно до тошноты. Я старался ей улыбаться и не хамить, но по-прежнему всякий раз, как она дотрагивалась до меня словами, руками или губами, испытывал ужас и дрожь омерзения: казалось, какая-то болотная, черная, чавкающая дыра изнутри нее всасывает меня…

Это было ее материнское, ее женско-сиротское болящее одиночество, но что я мог знать о нем — и что она о моем?.

Разбудит кукол колокольчик, и притаится в уголке дитя — предвестие бутончик на тонкокожем стебельке. Лучистый щебет умолкает вблизи застолий и костров.. Но что за бес тебя толкает, чей странный голос, дальний зов? — Послушай, с кем ты там шепталась? (Как эти взрослые вопят…) — Я просто в маму заигралась…
Актриса с головы до пят, ты в сновидения одета и в изумленный изумруд, и наваждения балета тебя на сцену позовут…
одиночество по цепочке
Сегодняшним родителям не верят, хотя они почти не лицемерят. Детишки знают: все наоборот. Пространство стало хамством.  Время врет.
«Всем жертвовали, нас от бед спасали?.. Вам это задали. Вы написали об этом сочинения». Слова для слова, и только. Пухнет голова. Законы положительной отметки насилуют законы нервной клетки. Когда в душе господствует вина, такую душу посылают на.
Правители блюдут свои увечья, как звери. Вся порода человечья искр нелепа, вся польза от вреда, весь мир на ниоткуда в никуда перетекает — рано или поздно от гниды ли какой сыпнотифозной, от спида или бомбы — все равно все будем там, но есть еще вино и вечный кайф, и дайте, дайте, дайте, а не дадите — на себя пеняйте…
Я задержусь. Мне не дает пропасть власть слабости, божественная власть. Я вызван не затем, чтобы молчать. Я у доски. Я буду отвечать.

Теперь я кое-что знаю и об одиночестве бездетных, и о взаимном одиночестве родителей и детей, и родителей между собой, и родителей со своими родителями — и дальше, и дальше, по цепочке истории…

А у маленьких человечков все видать сразу.

Совсем немногое нужно в детстве, чтобы почувствовать себя одиноким. Родителям не до тебя, своими делами загружены. Родителям слишком до тебя: контролируют, требуют, достают, не дают личного пространства, жизнь твою превращают в надзираемую камеру-одиночку.