Выбрать главу

Был тихий вечер, накрапывал дождь, изредка налетал с Финского залива северный ветер, прохаживался по редеющим кронам деревьев и исчезал в проемах прямых улиц-линий, ведущих к реке. В глубине сквера, в удалении от аллеи с клумбами и последними прохожими и собачниками, на лавочке вечеряли трое собутыльников.

Один из них, дряхлый старик, сидел, неудобно привалившись боком к дощатой лавочной спинке, будто бы оберегая задницу с болючим геморроем. Грузный, бесформенный, как свинья на убой, он был в сером, великоватом и явно с чужого плеча плаще; из-под распахнутого плаща на обвислые черные штаны вылезло брюхо, будто тесто из кастрюли, обтянутое клетчатой майкой. Дождь шевелил на полысевшем черепе старика редкие, длинные и сальные пряди седых волос.

Постукивание капель по асфальту, по раскисшей земле, по опавшей листве и кляксам черных луж напоминало ворчливый шепот подъездной старухи вслед неугодным соседям. Сквер все более пустел, темнел; вдали, за высаженными вдоль цветочной аллеи елями, чернела мокрыми досками и фанерой большая заброшенная эстрада. Два бродячих мокрых пса с поджатыми хвостами кругами носились вдоль чугунных решеток, ограждавших сквер, на их лай и кренделя догонялок смотрели из окон примыкавших к скверу больничных корпусов люди с желтыми, измученными хворью лицами.

На другом конце лавки сидел более приличный пожилой гражданин, в черной плащ-палатке без карманов и в розовом беретике, его начищенные офицерские сапоги блестели от капель дождя. Между сидящими лежала намокшая газета, облепив брусья скамьи, на газете стояла бутылка, на треть наполненная водкой, лежала краюха хлеба, прикрытая мутным целлофаном. Под лавкой валялась еще одна, опорожненная, бутылка из-под водки.

Старик жевал хлеб беззубыми деснами, подбирая с ладони отщипленный от краюхи мякиш. Крошки сыпались на его брюхо, колени, на лавку. Приличный сосед неприязненно наблюдал за трапезой старика.

— Ну как, поповская душа, тебе на сегодня хватит? — сказал он старику.

— Не писай кипятком, начальник, — отозвался дед почти трезвым голосом. — Еще и третью раздавим...

Шацило (который как раз и являлся приличным гражданином) перевел недовольный взгляд на третьего собутыльника: мужичонка гопницкого вида с безумными воспаленными глазами только что вышел из-за ближайшей елки, застегивая на ходу пуговицы ширинки на рваных мокрых брюках. Гопник что-то напевал на ходу, садиться рядом с дедом не стал, просто прислонился к березе возле скамьи. На нем морщилось тесное, старомодное пальтецо из крапчатого коричневого драпа, на ногах хлюпали настоящие валенки в галошах, будто бы гопника только что перенесли в Питер из блокадного Ленинграда. Просто так, или дразня Шацилу, гопник задрал голову и звонко, умело кукарекнул. Затем гопник хохотнул и показал жестами Шациле, что пора разливать.

— Кто мне теперь объяснит, почему я этого психа не засадил, пока мог, — промямлил бывший следователь, но бутылку взял и разлил остатки в три пластмассовых стаканчика.

Выпили. Старик зажевал хлебушком, а Шацило и Петухов лишь одинаково потянули носами промозглый октябрьский воздух.

Шацило был на пенсии третий год. Кроме этих двоих, попа-алкоголика и психа, косящего под птичку, ему даже не с кем было выпить да посидеть-поговорить. Он жил одиноко, как телеграфный столб в степи. Но и пенсионером баклуши не бил, а пытался служить народу.

До сих пор его достоинство, самомнение были сильнейшим образом уязвлены. Именно последнее нераскрытое дело о пожаре в театре и о бойне в квартире на Литейном поставило крест на его работе в следственных органах. Вроде бы ничего особенного: и по возрасту Шацило давно в пенсионеры годился, и начальников никогда не устраивал норовом, а «глухарей», папок с нераскрытыми преступлениями, нынче у любого следователя в сейфе лежал не один десяток. Но Шацило считал, что именно этот «глухарь», про Егора и про трех сестер, остался на его совести. И решил про себя, что будет делом чести, последним решительным поступком накануне старческой немощи и маразма раскрыть это преступление. И он начал обрабатывать старика священника.