Выбрать главу

Оба мужика, да и часть слушателей на других лавках, взорвались гоготом. Ксендз, отвернувшись к стеклу, прошептал неразборчивые проклятия. Мужик в черном пальто перегнулся через товарища, дотянулся и кулаком ткнул ксендза под ребра.

— Что, поп, не нравится история? — спросил у него, широко скаля желтые и черные зубы. — И сам я не нравлюсь, верно? Ведь даже из поезда побоялся вылезти, чтобы со мною побалакать. А я все равно нашел тебя...

Ксендз хотел было крикнуть, ругнуть наглеца, но, разглядев близкую ухмыляющуюся харю, он начал понимать, кто его потревожил.

Черные, неподвижные, сплющенные с боков зрачки колдуна холодно смотрели в смятенную душу ксендза Владислава.

3. Cave canem

Тот ухмыляющийся, вонючий человек с неподвижными тусклыми глазами, что сидел рядом с ксендзом в электричке, острил, прикалывался над попутчиком и над прочими пассажирами, дышал густым перегаром, а затем ехал, развалясь в пустой подземке к флигельку при костеле (содрогаясь и потея, ксендз решился пока поселить его в пустующих квартирах консульства), — этот человек вряд ли имел хоть что-то общее с Егором. С тем Егором — мальчиком, тоскливо озирающимся у разрушенного фонтана в ожидании нападения злобной дочки дворничихи; с Егором — хреновым знахарем, плачущим на кухне, а затем бегущим на вопли умиравшей от смешения кровей Малгожаты.

Может быть, хотя бы Малгожата, будь она жива и добра, смогла бы признать Егора в сутулом, щетинистом и седом мужике с черным от загара и копоти, испещренным складками и морщинами лицом, с глубоко занырнувшими под глазницы зрачками сомнамбулы или дикого зверя. Она или старый, разуверившийся в себе и своем деле перед смертью, священник могли бы напомнить, доказать одичавшему мужику, кем и каким он был и еще мог бы быть.

И когда ксендз не сразу, подбирая тактичные и мягкие выражения, сообщил ему, что священник умер, убит в сквере, — колдун захохотал. Это был короткий, злобный смешок.

— Ну, вот и славненько. Он скверно жил, мучался, каялся, пил горькую... Как только я думал, что встречу старого ханыгу, начнет заново ныть да стращать, мне тошно делалось. А так камень с плеч долой.

После первого года жизни в лесу, на берегу Собачьего озера, он несколько дней подряд встречался там с семиозерским мужичком, мрачным и ревностным рыболовом. Тот с надувной лодки закидывал блесну спиннингом на щук. Увидев и поверив, что Егор ему не конкурент, мужичок оттаял, приходил к лощине, где вечерял у костра колдун, кидал в котелок свежую рыбу, и они на пару хлебали ушицу. Мужичонка говорил о работе, о происках соседей по подъезду, а в основном о бабах, какие они по натуре, сколько их имел, как учился охмурять, держать в кулаке и вовремя оставлять ни с чем. Егор обычно молча слушал, лишь раз обронил:

— Я ни баб этих, ни людей не люблю. Все они суетливые, надоедливые, треплют нервы и мешают спокойно жить. Вот собак люблю, лес, озеро люблю, и чтобы печь натопленная жопу грела...

Кстати, тогда с колдуном жила приблудная собака, черно-белая лайка с хвостом колечком, которую он звал Вандой.

А потом и рыбак стал его раздражать, колдун наорал на него, заявив, чтобы тот больше на его берег озера не приходил. Выгнал лайку — показалась слишком льстивой и доброй. Тогда он искал полного, абсолютного, непроницаемого одиночества, надеялся на одиночество. Чувствуя себя почти счастливым, оставаясь глух, нем и неподвижен (если считать озеро, болото, лес и пустоши в окрестности небольшим замкнутым ареалом обитания). Счастье — неверное слово; он бежал, чурался слова «счастье», подразумевающего нечто веселое, шумное, успех на поприще, чье-либо одобрение или гармонию во взаимоотношениях.

Он искал покоя, неподвижности: он обрел покой и медленно, день за днем, сливался с летним гнусом и комарами, июньским ночным солнцем Приполярья и жарой; с дождями и всепобеждающей сыростью октября; с январской кусачей стужей, когда покрывался голубым инеем мох в щелях бревен землянки и выскакивали прочь сучки; с первыми подснежниками на подтаявших вересковых пустошах... Он достиг покоя и равнодушия, научился без боли, без горечи вспоминать людей и события. Сказать, что колдун смирился, было бы неверно: да, он не болел и не скорбел, но отнесся к прошлому с холодной, расчетливой враждебностью.

Так постепенно Егор начал обрастать, покрываться слоями: мхом, волосом, дымом и сажей, загаром и потливой грязью, коростой тишины и забвения; цепенел, в чем-то уподобившись столетней щуке, которая под своим грузным весом опускается в тину на дно омута, зарастает илом и водорослями, ракушками и плесенью, и лежит так десятилетиями, едва шевелящееся бревно, ни живая, ни мертвая, — спящая. Но это по отношению к людям, к городу, к цивилизации колдун стал отшельником и мизантропом. Лес, земля, скалы, болотная пузырящаяся жижа, черная торфяная вода озера, цветы, травы, грибы, ветви с многообразием их листьев, почек, игл, свежих побегов и засохших отростков, весенние соки и полупрозрачные душистые смолы, густой дух лесных ароматов, — все непрестанно поило, радовало, укрепляло его... И если бы он не был колдуном, если бы сумел изменить свой дар и свою судьбу, — то он бы затих, успокоился и действительно стал мирным безмятежным отшельником.