Выбрать главу

СЕГОДНЯ муравьев еще больше; ручейками они струятся по полу, взбираясь по раковине, угрожающе стремятся к шкафчику, где он хранит джем и мед. Упорно поливая их ФЛИТ-спреем, он вдруг смотрит на себя взглядом постороннего: злобный упрямый старик, считающий, что вправе убивать этих замечательных полезных насекомых. Живой, убивающий живое под наблюдением сковород с кастрюлями, ножей с вилками, банок с бутылками — предметов, безучастных к Ее величеству эволюции. Почему? Ну, почему? Может, это происки некоего Космического врага, Всеобщего тирана, затмевающего наш взор с целью остаться неопознанным, и потому обращающий нас против наших естественных друзей, жертв Его тирании? Но, прежде чем Джордж додумал эту мысль, муравьи уже мертвы, собраны мокрой тряпкой, и с потоком воды отправлены в слив раковины.

Он готовит себе яйцо-пашот с беконом, тосты и кофе, потом садится завтракать за кухонным столом. А в голове в это время крутится без остановки детская припевка, которую еще в Англии, в давние годы, ребенком он слышал от няни:

Яйцо-пашот на хлеб кладешь —

(Он видит ее так же ясно, седоволосую, с блестящими мышиными глазками; маленькое пухлое тельце вносит в детскую завтрак на подносе, с трудом переводя дух после крутого подъема. Она всегда проклинала наши лестницы, называя их за крутизну «деревянными горками» — одна из магических фраз родом из детства.)

Яйцо-пашот на хлеб кладешь, Однажды съешь — еще возьмешь!

Ах, этот трогательно непрочный, обволакивающий уют детских радостей! В котором Маленький Хозяин уплетает свой завтрак, а улыбчивая Няня облучает его уверенностью в том, что все прекрасно в их крошечном хрупком мирке!

ЗАВТРАК с Джимом зачастую был лучшим временем грядущего дня. Самые душевные беседы случались у них именно за второй-третьей чашкой кофе. Обсуждалось все, что только приходило в голову — включая, конечно, смерть; есть ли что-нибудь после, и если есть, то что это. Даже преимущества и недостатки внезапной гибели — в сравнении с осознанной близостью кончины. Но сейчас Джордж ни за что на свете не смог бы вспомнить, что именно об этом думал Джим. Подобные разговоры не ведутся всерьез. Они кажутся слишком теоретическими.

Допустим, мертвые могли бы навещать живых. Если бы Джим мог взглянуть, как Джорджу живется, что бы это ему дало? Чего стоит такая возможность? В лучшем случае ему, подобно любопытному туристу, было бы позволено сквозь магический кристалл бросить взгляд из бескрайнего вольного мира на тесную конуру, где узник из мира смертных уныло пережевывает свой завтрак.

В ГОСТИНОЙ полумрак под низком потолком, книжные полки вдоль стены напротив окна. Чтение не сделало Джорджа благороднее, лучше, или существенно умнее. Но он привык вслушиваться в голоса книг, выбирая ту или иную в соответствии с сиюминутным настроением. Он использует их весьма беспардонно — вопреки почтительности, с которой ему приходится говорить о литературе публично — как хорошее снотворное, как лекарство от медлительности стрелок часов, от ноющих болей в области желудка, как средство от меланхолии, стимулирующее вдобавок ко всему работу кишечника в нужный момент.

Выбирает одну из книг он и сейчас, с поучениями Раскина:

«…Школьниками вы любили палить из духовых пушек, но ружья Армстронга лишь более искусной работы сходные с ними изделия: и, к прискорбию, подобно тому, как в детстве это было игрой для вас, но не для воробьев, так и сейчас, это развлечение для вас, но не для малых птиц графства; что же до стрельбы по черным орлам, я вряд ли ошибаюсь в предположении, что вы не до такой степени неразумны.»

Несносный старикан Раскин, неизменно самоуверенный, фанатично-раздражительный, неизменно ворчливый, неизменные бакенбарды — сегодня это отличный спутник на пятиминутные посиделки в туалете. Наконец, ощутимая активность кишечника подгоняет Джорджа вверх по лестнице, в ванную — книга в руке.

СИДЯ на толчке, он может смотреть в окно. (С другой стороны улицы видны его голова и плечи, но не то, чем он занят). Серенькое прохладное утро калифорнийской зимы; низкое небо перенасыщено влагой тихоокеанского тумана. Внизу, с берега, небо и океан составляют одинаково блеклое целое. Невозмутимые пальмы и кустистые олеандры стряхивают с листьев влагу.

Улица эта называется «Камфор-Три-Лейн». Может, камфорные лавры здесь и росли когда-то, но сейчас нет ни одного. Но вероятнее всего, название выбрано ради красного словца основавшими здесь колонию в начале двадцатых годов первыми поселенцами, сбежавшими от духоты делового центра Лос-Анджелеса, или от снобизма Пасадены. Они награждали цветистыми именами свои оштукатуренные бунгало и обшитые доской хижины — например, коттедж «Мой кубрик», коттедж «Ну хватит». Улицу здесь называли аллеей, дорогой, тропой, словно ее прокладывали через дремучие леса. В мечтах ее обитателей местность обретала черты субтропически-английской деревни с богемными замашками: этакие Уютные Гнездышки, где можно в меру рисовать, в меру писать, и без меры пить. Можно еще воображать себя последними эскапистами и индивидуалистами двадцатого века, день и ночь вознося хвалу провидению за побег от гибельного городского духа коммерции. Здесь любили небрежность и богемность, были неутомимо любопытны к чужим делишкам, но бесконечно снисходительны. Здесь если и дрались, то с помощью кулаков, бутылок или подручной мебели, а не адвокатов. И, к счастью, большинство из них не дожили до Эпохи Больших Перемен.