Выбрать главу

Шон одобряюще улыбнулся маленькому Гиддо и умолк, кажется вновь увлекшись мысленным путешествием в неведомые миры.

— Так что я рыцарь,— заключил тему толстяк,— пусть толстый, зато не рыхлый, а тугой. Ты можешь протянуть руку, госпожа Рыжая Соня, и пощупать мой бок или живот (я уж не говорю про мускулатуру груди и шеи), и тогда ты убедишься в исключительной крепости моего тела.

А теперь с вашего согласия я продолжу свое повествование. Полное имя мое — Гиддо Мариза Не-лидо Фан Миакка. Я кофиец, мне пятьдесят лет. Я никогда не был женат и детей не имею. Мой господин — моя семья, а более мне никого не нужно.

Двадцать два года назад я вернулся в Коф из дальних странствий, пришел к месьору Анжелиа-су и пал к его ногам. «Я готов служить тебе верой и правдой, о господин! — воскликнул я, пытаясь облобызать его железный сапог.— Прости меня и возьми к себе!» Да, я был виноват… Я, вассал, в юности нарушил клятву, сбежав из родной страны на запад. Я утратил честь рыцаря, в веселии и разврате проводя время. А когда, спустя годы, в затуманенном мозгу моем наконец мелькнуло воспоминание о месьоре Анжелиасе и его благочестивой супруге, мне вдруг открылась истина…

Он простил меня; он вернул мне тот крошечный клочок земли, коим владели мои предки; он заново выстроил мне дом; он взял меня на службу в свой великолепный замок, где и провел я те счастливейшие двенадцать лет, о которых буду помнить всегда.

Через несколько лун после моего возвращения Винченса, дочь Килина и супруга моего господина, произвела на свет сокровище, кое сидит сейчас рядом со мной и сонно моргает своими прекрасными глазами. Лишь только я увидел его в первый раз, такого маленького, беспомощного, сердце мое дрогнуло и осталось с ним навсегда. Мне некого было любить все годы моей глупой беспутной жизни, но счастье, видимо, еще не покинуло меня. Судьба распорядилась так, что в тот момент в замке моего господина не было надежного человека для воспитания юного месьора…

— Все же ты слишком многословен, Ги,— вежливо заметил Тротби, еле сдерживая зевок.— Раньше ты умел говорить коротко…

— Я и теперь умею, месьор наследник,— надулся толстяк.— Но красноречие есть искусство, которым в наше смутное время владеет один из тысячи, и, поскольку я и есть тот самый один из тысячи,— иных, косноязычных, я…

— Гиддо!

— Ну, хорошо. Я пропущу те благословенные двенадцать лет и продолжу повествование с того дня, когда после внезапной кончины Анжелиаса Бада и его несравненной супруги мы — то есть месьор наследник и я — уехали в Шем…

— Об этом я уже рассказал моим друзьям,— снова прервал толстяка Тротби.— Я как раз остановился на том, как мы сели в карету, которую за нами прислал дядя. И потом, ты обещал живописать Коф, а вовсе не наши злоключения.

— О, конечно! Незамедлительно начну рассказ…

Не выдержав, юная воительница дернула за рукав Шона, который под болтовню Гиддо сладко уснул. Шон тут же пробудился, мутными глазами оглядел товарищей. Неведомые миры, кои снились ему в эти мгновения, испарились бесследно; серый туман рассеялся.

— Ты был учителем Тротби? — Он совершенно правильно истолковал усиленное подмигивание Рыжей Сони, которая сочла, что не раз уже была бестактна и теперь пришла очередь Одинокого Путника перебивать занудного повествователя.

— Да,— сказал Ги,— я учил его грамоте, геометрии, верховой езде, этикету и прочей ерунде, столь необходимой человеку такого высокого происхождения, как мой несравненный месьор…

Обрывая листья, лил сплошной дождь, убаюкивая и без того сонных путников, а Гиддо говорил и говорил, наслаждаясь звуками своего приятного баритона, не замечая, что постепенно глаза его покорных слушателей закрываются, а головы склоняются; что смысл его речей уж больно затейлив, да к тому же погребен под массой лишних слов; что, в конце концов, уже середина ночи и после долгого дня пути все хотят спать…

Но вот и сам он, оборвав монотонный рассказ свой на полуслове, уснул. Костер угасал, и шум дождя становился прерывистей, глуше… Наступал новый день.

Глава седьмая

Долгая дорога завершилась у стен древнего Асгалуна. Путешественники, усталые, но умиротворенные утренней свежестью и теплом, шагом въехали в город. Заспанные стражи у ворот при виде Тротби заметно оживились, принялись почтительно кланяться. Он же на них никакого внимания не обращал: взор его, ставший вдруг надменным, был направлен вперед и вверх, туда, где уже показался ослепительно яркий край оранжевого солнца. Тонкие губы месьора наследника были поджаты, а брови сдвинуты к переносице, так что казалось, будто он только сейчас сошел с картины придворного живописца. Соня и Одинокий Путник смотрели на него с удивлением.

Толстяк также изменил выражение лица. В крохотных глазках его мерцал злобный огонек, толстый маленький нос сморщился, как от неприятного запаха. И он проехал мимо городских стражей молча, не подарив им даже короткого взгляда.

Тут Соня и Одинокий Путник насторожились. С того мгновения, как они покинули заброшенный дом на краю леса, ни Тротби, ни его верный Гиддо не проронили и слова, что было довольно странно, но вполне объяснимо — половину дня и половину ночи они потратили на повествование о себе и своей жизни, и теперь, конечно, могли испытывать усталость и желание немного поразмыслить. К тому же, открывшись вовсе незнакомым людям, бродягам и задирам, они непременно должны были ощутить некий неуют в душе и, может быть, раскаяние в собственной откровенности.

Но когда при въезде в город Одинокий Путник задал Тротби вопрос и не получил ответа, а потом тот же вопрос обратил Гиддо и тоже не получил ответа, тревога проникла в сердца друзей. Рыжая Соня положила ладонь на рукоять кинжала и вопросительно посмотрела на Шона. Тот только вздохнул.

Удивительно (и обидно!) было сие поведение молодого рыцаря и его слуги. Удивительно было гордое их возвращение в Асгалун и надменный вид. Удивительно было и то, что ни один из стражей не потребовал с них, а заодно и с Одинокого Путника и Рыжей Сони, обычной платы за пересечение границы городских ворот, как это бывало везде, во всех почти городах мира, и уж, во всяком случае, в Асгалуне.

Только проехав две улицы и один переулок, Тротби остановил вороного. Повернувшись к спутникам, он слегка поклонился им, причем холод в его прекрасных сиреневых глазах совсем не растворился, не стал мягче.

— Здесь мы расстанемся,— сказал он сухо.— Прощайте.

Резко развернув коня, он поскакал по мостовой и через несколько мгновений уже скрылся за углом. За ним тотчас устремился и толстяк, который вообще ничего не говорил и глядел куда-то в сторону.

Пораженные, оскорбленные до глубины души, Соня и Шон стояли в узком переулке и угрюмо смотрели вслед недавним спутникам. Клячи железных воинов топтались позади каурого, покорно ожидая, когда хозяева снова двинутся в дорогу, и сам каурый, мотая головой, косил на всадника чёрный глаз, как бы испрашивая позволения рвануть вперед подобно ветру…

Наконец Шон тронул поводья, но заставил коня идти медленно, шагом. Выехав на широкую и очень длинную улицу, с обеих сторон усаженную высокими молодыми липами, он кивком указал Соне на каменное крыльцо приземистого дома. Здесь была таверна. Дверь ее, выкрашенная в яркий синий с красными полосами цвет, привлекала внимание любого прохожего, кроме слепого, что и требовалось хозяину.

Вывеска над ней сообщала, что принадлежит она добропорядочному шемиту Аремии Гофу и называется «Сын свиньи». Ясно, что под сыном свиньи Аремия Гоф имел в виду вовсе не себя, а самого что ни на есть обыкновенного поросенка, но большинство его сограждан никак не могли сего уразуметь и все норовили обидеть хозяина, либо мерзко хрюкнув за его спиной, либо состроив свинскую морду.

Аремия жестоко мстил за такое отношение всем, кому только мог: он разбавлял вино водой, не мыл кружки и блюда, а животных и птиц резал лишь перед самой их естественной смертью, отчего мясо было жестким, жилистым и невкусным.

Об этом рассказывал Одинокий Путник девушке, привязывая каурого, ее буланую и кляч железных воинов к массивным кольцам, вделанным в стену.

— Отчего бы тогда не поискать другую таверну? — мрачно осведомилась Соня.