– Я из тюрьмы.
– Из тюрьмы? (Теперь я уже слушал его с интересом, – ведь я как раз писал рассказ о преступнике.)
– Да, из тюрьмы. Я взял чужие двадцать крон и не вернул. Шеф простил меня, и дело было забыто. Но потом я отдал статью – против свободы религии – в другую газету, ведь я газетчик, и тогда шеф вдруг извлек то дело на свет, и меня посадили.
Я попал в щекотливое положение, – меня будто принуждали высказаться на сей счет, я же этого вовсе не хотел, а потому я сделал встречный выпад и увел разговор в другую сторону:
– Неужто «в наш просвещенный век» можно не давать работы человеку за то, что он отбыл наказа…
Последнее слово будто разрубила пополам его злобная гримаса.
Чтобы поправить дело, я посоветовал ему писать статьи в популярную газету, редактор которой, как мне хорошо было известно, наверняка не разделял свирепого предрассудка, будто человек, отбывший наказание, не может вернуться в лоно общества.
Но, услышав название газеты, он лишь презрительно фыркнул и заявил:
– Против этой газеты я борюсь!
Предельно нелепыми показались мне эти слова, – ведь в нынешнем своем положении он должен был бы радоваться любой возможности снова встать на ноги. Но поскольку обстоятельства во многом оставались неясными для меня, а я не любитель тратить время на расспросы, то я опять же увел разговор в сторону, охваченный естественным человеческим желанием получить услугу за услугу. Но я задал свой вопрос легким светским тоном, показывающим, что я свободен от предрассудков:
– А скажите, очень ли тяжко сидеть в тюрьме? В чем суть наказания?
Выражение его лица сказало мне, что он увидел в моем вопросе назойливость и оскорбился им.
Я тотчас поспешил прийти ему на помощь и продолжал, не дожидаясь ответа:
– В одиночестве, должно быть? (Этим я невольно задел самого себя, но ведь такое часто случается с нами, когда нам навязывают разговор.)
Он нехотя поднял брошенный мяч и швырнул мне его назад.
– Да! Я не привык к одиночеству и всегда смотрел на него как на кару для скверных людей. (Вот! Так мне и надо за то, что я протянул ему руку помощи, – так собака порой кусает руку, ласкающую ее! А впрочем, откуда ему было знать, что он меня укусил.)
Тут наступила пауза, и я понял, что он уязвил самого себя и потому рассержен – не обо мне же думал он, в самом деле, изрекая свой приговор одиноким людям.
Мы сели на мель в нашей беседе, а надо было плыть дальше. Поскольку доля моя в сравнении с его участью казалась завидной, я решил снизойти к нему и снять с него печать отщепенства, чтобы он ушел от меня с чувством, что получил здесь не только деньги, но и нечто другое, неизмеримо большее. Впрочем, я не понимал этого человека, подозревая, что он, возможно, считает себя ни в чем не повинным мучеником, жертвой неблаговидных происков редактора.
И правда, он полагал, что заслужил прощение и расквитался с обществом еще во время первого разбирательства, истинный же преступник – редактор, который подал на него в суд, но, должно быть, молодой человек все же учуял, что я не одобряю подобный взгляд, да и весь наш разговор, должно быть, глубоко его разочаровал. Видно, он прежде заблуждался на мой счет, а теперь, может, и сам заметил, что не с того конца взялся за дело, но было уже поздно что-либо изменить.
Избрав, стало быть, новый подход к собеседнику, я заговорил с ним, как подобает мудрому, просвещенному человеку, который заметил подавленность молодого, страх его перед людьми:
– Не падайте духом из-за этого… (Я деликатно опустил нужное слово.) В наше время, когда человек отбыл наказание, к счастью, уже полагают, что этим он искупил и словно бы зачеркнул свой… грех (тут он снова неодобрительно хмыкнул). Не столь давно у меня выдалась встреча с друзьями в отеле Рюдберг, пришел туда и прежний мой приятель, который отбыл двухгодичное заключение на Лонгхольмене [14]. (Здесь я сознательно не опустил название тюрьмы.) А ведь он был виновен в крупном подлоге.
Тут я умолк в надежде, что от моих слов он сразу приободрится и просияет, но на лице его выразились лишь обида и раздражение оттого, что я посмел поставить его, безвинного и оскорбленного, на одну доску с обитателем Лонгхольмена. Все же в глазах его засветилось некоторое любопытство, и поскольку своим упорным молчанием я вынудил его заговорить, он резко спросил:
– Как зовут его?
– Некрасиво было бы с моей стороны назвать вам его имя, коль скоро вы о нем не догадываетесь. Но он уже написал и выпустил книгу о тюрьме, в которой не пытается оправдать свой грех, кстати, и не заслуживающий оправдания, и этим он вернул себе и прежнее положение, и прежних друзей.