Как только они снаружи, начинают играть с другими детьми. Многие дети играют в огороженном входном садике, кое-кто из них стоит и смотрит пристально на верхний фасад церкви, на образы ангелов в потускневшем от дождя камне.
Я всему этому кланяюсь, преклоняю колена в своем входе в ряд скамей и выхожу, бросая один последний взгляд на St Antoine de Padue (св. Антония) Santo Antonio de Padua. Всё на улице снова безупречно, мир все время проникнут розами счастья, но никто из нас этого не знает. Счастье состоит в осознании, что всё это великая странная греза.
Железнодорожная земля
В Сан-Франциско был проулок на задах Южно-Тихоокеанского вокзала на перекрестке Третьей и Таунсенд в краснокирпичье сонных ленивых предвечерий, когда все на работе в конторах, в воздухе чувствуется неотвратимый натиск их пассажиропоточной лихорадки, как только они массой ринутся из зданий на Маркет-стрит и Сэнсом-стрит пешком и на автобусах, и все разодетые через рабочеклассовый Фриско Без Лифта?? водители грузовиков и даже бедная сажей размеченная Третья улица заблудших бомжей, даже негры, такие безнадежные и давно покинувшие Восток и смыслы ответственности и попробуй-ка сам-ка ну-ка; они только стоят там, поплевывая в битое стекло, иногда полсотни в один день у одной стены на Третьей и Хауарде, и вот все эти аккуратногалстучные производители из Миллбрея и Сан-Карлоса и регулярные пассажиры Америки и цивилизации Стали несутся мимо с сан-францисской «Кроникл» и зелеными «Колл-Буллетинами», времени не хватит даже на высокомерие, им надо успеть на 130, 132, 134, 136 вплоть до 146, до срока вечернего ужина в домах железнодорожной земли, когда высоко в небе волшебные звезды едут в вышине на следующих сорви-товарняках. Все это в Калифорнии, все это море; я выплываю днями солножаркой медитации в джинсах, с головой на носовом платке, на фонаре тормозного кондуктора либо (если не работаю) на книжках, я смотрю в синее небо совершенной потерянной чистоты и чувствую покоробленное дерево старой Америки под собой, и веду полоумные беседы с неграми в окнах седьмого этажа сверху, и все вливается, движения товарных вагонов на стрелках в этом проулочке, который так похож на переулки Лоуэлла, и я слышу вдали в смысле наступающей ночи тот паровоз, зовущий наши горы.
Но видеть всегда я мог тот прекрасный покрой облаков над маленьким проулком, клубы, плывущие мимо от Окленда или Врат Марина к северу или южнее Сан-Хосе; ясность Калы, от которой сердце у тебя вдребезги. То была фантастическая дрема и гром-бум трубно трудного дня, делать неча, старина Фриско с грустью края тверди, люди — проулок, набитый грузовиками и транспортом предприятий в окру́ге, и никто не знал либо и близко не парился, ктó я всю мою жизнь, три тысячи пять сотен миль от рождени-Я в Великой Америке раскрылись и наконец принадлежали мне.
Теперь вот ночь на Третьей улице, рьяные неончики, а также желтые лампочные огоньки ни-за-что-не-возможных ночлежек с темными раздрайными тенями, движущимися позади драных желтых штор, как выродившийся Китай без денег — коты в проулке Энни, надвигается ночлежка, стонет, перекатывается, улица заряжена тьмой. Синее небо над головой со звездами, нависающими в вышине над крышами старых гостиниц и гостиничными вентиляторами, выстанывающими старые прахи нутра, копоть внутри слова во ртах, вываливающихся зуб за зубом, читальные залы, тик-так час-от-часу со скрикреслом и пюпитрами, и старые лица, поглядывающие поверх очков без оправ, купленных в каком-нибудь ломбарде Западной Виргинии, или Флориды, или Ливерпуля; Англия, задолго до того, как я родился, и через все дожди прибыли они к краеземельной горести конца всемирной радости, всем вам, Сан-Францискам, придется со временем пасть и гореть заново. Но я иду, и однажды ночью бродяга падает в яму стройплощадки, где днем рушат канализацию, и рослые вьюноши «Пасифик и электрик» в рваных джинсах, которые там работают; часто я думаю подойти к каким-нибудь из них вроде, скажем, блондинов с волосьями торчком и драными рубашками и сказать: «Вам бы на железную дорогу податься, там работа гораздо легче, не стои́шь посреди улицы весь день, а платят больше». Но этот бродяга упал в яму, ты видел, как его нога торчит, британский «МГ», тоже ведомый каким-то чудиком, как-то раз сдал задом в яму, и когда я возвращался домой после долгого субботнего дня местным до Холлистера из Сан-Хосе за много миль оттуда за свежезелеными полями слив и сочной радости, оба-на, этот британский «МГ» сдал назад — и ноги вверх, колеса вверх в яме, а бродяги и легавые стоят вокруг прям возле кофейни — он мешал, поэтому его огородили, но ему так и недостало храбрости взять и сделать ввиду того факта, что у него не было денег и некуда податься, и О, его отец умер, и О, мать его умерла, и О, его сестра умерла, и О, его местонахождение умерло намертво. Но и потом, в тот раз, так же я лежал у себя в комнате долгими субботними днями, слушая Прыгучего Джорджа с пятериком токая без чая и под одними простынями, хохотал, слыша чокнутую музыку «Мама, он твою дочь гнобит», Мама, Папа, и не приходи сюда, не то я тебя кончу и т. д., оттопыривался сам по себе в комнатных сумраках и весь изумительный, зная про негра, неотъемлемого американца, который там снаружи вечно находит себе утешение, свой смысл на феллахской улочке, а не в умозрительной нравственности, и даже когда у него есть церковь, видишь пастора снаружи у входа, кланяется доступным дамам, слышишь, как его великий голос вибрирует на солнечном воскресноденном тротуаре, полном половых вибрато, говорит: «Ну да, мэм, но Евангелие и впрямь утверждает, что человек родился из чрева женщины» и нет, и так к тому времени, как я выползаю из своего тепломешка и выметаюсь на улицу, когда вижу, что железная дорога не вызовет меня до 5 утра в воскресенье на заре, вероятно, ради местного из Бэйшора, фактически всегда ради местного из Бэйшора, и я иду к войбару всех дикобаров на свете, одному-единственному на Третьей-и-Хауарде, и туда вхожу я, и пью с безумцами, и если напьюсь, так свалю.