Я еще дважды сходил в Биминстер, проделывая путь туда и обратно вечером, а день, завершив все покупки, проводил на склоне заросшего можжевельником холма. Из первого похода я вернулся с запасом еды и керосином для примуса; из второго — с клееваркой и маленькой дверцей, заказанной у местного столяра.
Эта дверца или люк точно подошла к входу в мое логово. С внутренней стороны была прочная ручка, за которую я поднимал дверцу и закрывал свой дом, наружную сторону я закамуфлировал. Покрыл ее слоем клея, на него насыпал крошку песчаника, прикрепил ветки хвороста и сухих растений так, что они выходили за края дверцы и маскировали ее края, когда она была на месте.
Как только устройство дверцы было успешно завершено, я провел тренировку полного уничтожения своих следов. Разобрал настил, разбросал кирпичи, ветки и палки забросил в изгородь; свой туалет и помойку завалил сухими колючими ветками, а сам забрался в свое укрытие. Всякий, кто пробрался бы в мою расщелину, мог не без труда заметить следы возможного пребывания здесь цыган, но догадаться, что здесь кто-то живет, было невозможно. Единственным признаком этого была нора кроликов, несколько искусственная, несмотря на разбросанные у входа ветки и сучья: по ней внутрь поступал воздух, когда я запирал вход.
Велосипеда видно не было. Я его разобрал на части и развесил их по склону лощины, закрыв все кучей сухих веток и сучьев. Много хлопот доставляла мне коляска. Я не мог ее закопать или разобрать на части, и блестящий алюминий светился сквозь гору валежника. Она была такой крепкой и новой, что всякий бы понял, что находится она здесь не случайно. В конце концов, чтобы убрать ее из укрытия, я потратил ночь на разбор своих укреплений и где волоком, где катя на одном колесе, спустил ее в долину.
Я не знал, что придумать, чтобы избавиться от нее. Где бы я ее ни бросил, ее могли обнаружить, и чем глуше место, тем больше возникало бы вопросов, как она туда могла попасть. И терять время мне было нельзя; попадись мне кто навстречу, он скорее заметит меня с моим тяжелым и блестящим бременем, чем я замечу его. Наконец я запихал ее в скрытую заводь речки, надеясь, что вода скорее уничтожит коляску; я этого сделать не смог.
Теперь я был готов начать тут зимовать, на тропе в глубокой расщелине, оставаясь невидимым, даже когда опадут листья, что могло вполне произойти. Меня не было видно, а при осторожности — и не слышно. Я старался не рубить дрова и решался поработать секачом только одну ночь в неделю, когда я заполнял нижнюю камеру хворостом и жег его. Это высушивало логово и давало слой горячей золы, на которой я мог приготовить сколько угодно мяса.
Сушеных и консервированных продуктов у меня было достаточно, потому что в значительной мере я питался подножным кормом. Орехи, терн и ежевика росли прямо у порога, время от времени я надаивал ведерко молока от красной коровы: она была большая любительница соли, и ее нетрудно было заставить смирно постоять в «стойле» кустов ежевики, примыкающих к восточной изгороди.
Рогаткой я добывал себе столько кроликов, сколько мне хотелось. Оружие это никудышное. Как человек, чье хобби — изготовление баллистического оружия, древнего и современного, я должен был стыдиться использовать резину, когда несравненно лучшее оружие можно было изготовить из плетеного волоса или жил. Но я уже был так далек от всего этого. Добывать кролика в эти дни я себя просто заставлял. В конце концов убивать ради пищи — не такой уж грех.
Хотя существование подобно Робинзону Крузо должно бы прекрасно соответствовать моему характеру, мне чего-то недоставало. Дел занять себя почти не осталось. Одиночество меня не тяготило, воспоминания, связанные с этим местом, тоже не смущали душу. В этом заслуга Асмодея. Он давал выход снедавшим меня чувствам тоски и печали. Я терял веру в себя, и это пугало. Даже эта тетрадь, которой я поверял свои тягостные сомнения, ничем мне не помогла.
Не решаюсь дать своему воображению и мысли распускаться и снова обращаюсь к тетради умственной гимнастики. Сверху меня обдувает «вентилятор», и достаточно света. Хорошо положить под ним лист чистой бумаги. Моим глазам и уму давно хочется сосредоточить на чем-то внимание.
Месяц назад я написал, что чувства одиночества у меня нет. Это правда, и это как раз и стало причиной совершенной глупости. Суть безопасности человека, за которым идет охота, в том и состоит, что он должен чувствовать одиночество; тогда все его существо как бы отцепляется от внешнего мира, и он мгновенно ориентируется и по-звериному чует надвигающуюся опасность. Я же... меня поглотили нежные, переменчивые отношения с котом и копание в душе. Боже мой, мне бы стать ушедшим на покой членом правления какой-нибудь компании, жить в уединенном коттедже и только слегка беспокоиться, как бы не раскрылась не совсем честная игра на бирже!
Страшной глупостью стало мое письмо Солу с просьбой прислать мне книг. Поскольку все в моем земляном жилище полностью устроено, образовалось слишком много досуга, а заполнить его было решительно нечем. Помимо смутного ощущения неудовлетворенности стала еще заботить потребность секса.
Секс для меня никогда не составлял проблемы. Как все нормальные люди, я без особого труда усмиряю свои желания. Когда надобности усмирять их не было, я прекрасно устраивался, но мои чувства глубоко не затрагивались. Признаюсь, я стал думать, что настоящей страстной любви никогда не испытывал. Скажем, итальянки наверняка считали меня типичным представителем фригидных англосаксов.
Отчего тогда я так упорно сопротивлялся возвращению на эту глухую тропу? Я расцениваю это именно как сопротивление, поскольку не желал признаться самому себе, что путь к ней — моя цель, пока не оказался в двадцати милях от нее, при том, что двойная живая изгородь над тропой представляет идеальное укрытие, какое я так жаждал найти. Хорошо, значит, мне хотелось уберечься от боли воспоминаний. Но я не могу вспомнить даже ее лица, кроме того, что глаза ее на фоне смуглой кожи казались фиолетовыми. И это, конечно, просто причуда памяти: я часто выискивал мужчин и женщин с фиолетовыми глазами и никогда больше не встречал таких. Повторю, я никогда не был влюблен. Иначе чем объяснить спокойствие, с каким я воспринял крушение своего счастья. Я был готов к нему. Я умолял ее остаться в Англии или, по крайней мере, если она считала себя обязанной вернуться, быть более осторожной в своей политике. Когда узнал, что она умерла, я пережил это совсем легко.