Наконец капустный владелец отправился домой пить свой жиденький чай, на землю опустились сумерки, и я поднялся. Выпил четверть фляжки виски и направился через дорогу на восток. Идти в потемках без дороги — мука из мук. Я ощупью пробирался вдоль канав и изгородей, приходилось обходить три стороны поля, прежде чем удавалось отыскать выход из него, а когда его находил, то он выводил меня в деревню или обратно на то же капустное поле.
После часа или двух блуждания по этому лабиринту я пошел напрямик, перелезая через ограждения и вброд переходя канавы. Упрямо шел и шел, не разбирая дороги. Промок насквозь выше пояса, за мной тянулся след, как от бегемота; куда меня вел путь, я не знал, мне было все равно. Наконец я выбрался на тропу, или лучше назвать ее дорожкой (она имела какое-то покрытие и низкую изгородь). Большую часть времени я провел на ней, изображая кучу навоза, поскольку по дорожке время от времени кто-то проходил. В среднем встречался один прохожий на двести ярдов. Вечерний досуг в этой глухомани проводился в переходах из одного паба в другой и обратно. Если у кого не было денег на пиво, он ложился с девкой под плащ. Обычно я с пониманием относился к столь безыскусному претворению продления рода человеческого, но лежащие по обочинам пары подавали человеческий голос, когда я едва не наступал на них. В моих родных краях это совершалось интереснее и более по-язычески. Если шел дождь, то любовью мы занимались в церковном амбаре, где хранилась десятина, или на паперти, или под лестницей заднего хода деревенского женского собрания, и нам было безразлично, если кто-то видел нас при этом.
Мне пришлось бы провести еще один день на капустных полях, если бы не удалось перебраться чрез железную дорогу, по которой я двигался в сторону Айеовил, тихо ступая по шпалам. По дороге домой прошли два железнодорожника, но стук их ботинок по гравию меня заблаговременно предупредил об их приближении. Я спрятался от них, а потом пропустил поезд, лежа внизу насыпи.
На горизонте тьма стала гуще, и я понял, что подхожу городку маленьких домиков Айеовил. Было уже два часа ночи, и все проселки опустели. Я свернул на юг в сторону холмов. Когда поздний осенний рассвет превратил ночь в туманную мглу, я почувствовал под ногами траву и увидел отблеск мела или песчаника, где человек или животное скользили по склону.
Я напился из оправленного в трубу родника, где поят скотину, и укрылся на небольшой вересковой пустоши с кустами можжевельника. Тут я спугнул старого самца-лисицу и напугался сам, когда немного погодя задумался над этим инцидентом. Льщу себе, что могу приблизиться к своей добыче, как цивилизованный охотник или — они это еще лучше делают — дикари; сказать по правде, я старался научиться этому, как только в шесть лет мне подарили первое духовое ружье с наказом, которому я всегда следовал и нарушил только единожды: никогда не направлять ружье на человека. И все же мне не стоило упрекать себя задним числом, что я на три ярда приблизился к лису, даже если бы я знал о его присутствии и намеренно стал бы его преследовать. Как это ни странно, меня несколько удручало, что я стал двигаться с инстинктивной осторожностью. Я уже стал выискивать в себе признаки деградации — мне болезненно хотелось уверенности, что я не утрачиваю человеческих свойств.
Для ночевки я выбрал южный склон, где низкорослый вереск постепенно вытеснял траву, протягивая черные ростки под зеленым покровом. Солнце обещало мягкое тепло, и я разложил свое пальто и кожаную куртку сушиться. Быстро задремал, просыпаясь, когда птица садилась на можжевельник или кролик прыгал через дорожку, но тут же с легкостью снова погружался в дрему.
Вскоре после полудня я проснулся окончательно. Перед глазами ничего не было такого, что бы подтверждало полную ясность сознания, и я заглянул за можжевельник. С подветренной стороны по гривке холма шли двое. Один был сержант из дорсетских констеблей, другой, судя по тому, что нес старомодное курковое ружье, — мелкий фермер. Они прошли мимо меня в десяти футах; полицейский так тяжело ступал, будто пытался нащупать под мягкой травой этого податливого и упругого грунта твердую мостовую, а фермер едва тащился на полусогнутых ногах, как ходят люди, не привыкши к ходьбе по ровной местности.
Решил последовать за этой торжественно шествующей парой и послушать, о чем они толкуют. Говорили обо мне, поскольку фермер произнес слова, апропо ровно ничего не значащие: «Он все время был в Замерсете, так я думаю», — последнее и решающее заключение, имевшее смысл примерно такой: считаю, что он уехал в Южную Америку и там помер.
До чего же хороши эти меловые холмы, чтобы в них прятаться. Несколько человек тут не могут пройти незамеченными, а один — вполне может. В долинах Южной Англии, которые с вершин холмов выглядят лесистой местностью, заборы и живые изгороди заставляют беглеца идти там, где ходят все, и рано или поздно он бывает вынужден, как это случилось со мной, ложиться пластом и молить землю спрятать его. А на голых, так они выглядят — голыми — меловых холмах полно доисторических штолен и траншей, заросших деревьями бугорков, зарослей можжевельника, а также выходов звериных нор, одиноких амбаров и чащ терна. А живые изгороди, где они есть, — это или миниатюрные лесочки, или в них множество проломов.
Скрытно идти за собеседниками было нетрудно. Шли они не спеша, поминутно останавливались, чтобы перекинуться парой слов. Движение не прерывало весомую значимость их разговора. Наконец они остановились у ворот, облокотились на ограду и стали обозревать двенадцать акров, отливающих сталью кормовой свеклы, спускающихся к золотистым краям долины. Я подполз к ним по канаве, так что их разговор стал мне слышен.
Сержант закончил длительное бормотание, в котором громко и враждебно звучало одно слово — «иностранцы».