Себе я твердил, что чувство полного изнеможения было чистой нерадивостью; но теперь стало очевидным, что организм мой не выдержит, сколько бы я его ни понукал, если я не подчинюсь закону, требующему вдыхания кислорода. Одному Богу известно, чем я дышал в той навозной куче! Будь у меня точные цифры работы и отдыха, химик, наверное, сможет вычислить его состав. Поскольку за тринадцать дней я выходил из своей берлоги всего на несколько часов, помимо двуокиси углерода здесь скопилось немало других газов.
Сколько прошло времени, прежде чем я пришел в себя, неизвестно. В передней части моего логова воздуха было достаточно, поскольку я тут работал не слишком много и не столь интенсивно. Вентиляционный ход был фута четыре длиной и шел, изгибаясь, от склона лощины к боковой стенке пещеры. Его диаметр был достаточен, чтобы Асмодей мог входить и выходить наружу, но все же настолько мал, что меня удивляло, как он ухитрялся в него проскальзывать.
В то время мне удавалось держать себя в руках довольно крепко. Я сосредоточенно вдыхал и выдыхал у вентиляционного прохода, стараясь ни о чем не думать и оставаться в таком положении, когда работа ума заторможена свалившей меня немощью, а голове позволено свободно витать среди всяких пустяков. Я чувствовал себя, если использовать греховные слова, капитаном своей души. Мне кажется, что только в те моменты, когда у человека нет ни малейшей потребности в этой его составляющей, он может чувствовать себя капитаном своей души.
Я продолжал работать в своем старом дымоходе краткими периодами между долгими интервалами для проветривания легких. В забое не было достаточно места, чтобы размахнуться и глубоко вонзить инструмент, некуда было убирать осыпающуюся землю. Это было все равно, что рыть нору в песке: нечем дышать, некуда девать грунт. Я мог бы получить дополнительный приток воздуха, проделав отверстие в сторону лощины (хотя это почти не принесло бы мне облегчения во время работы во внутренней камере), но я боялся указать им прямой путь в мое логово. Единственным моим преимуществом было то, что они не знали, что я делаю.
День прошел быстро. Время тащится, когда быстро бегут мысли, а процессы в моей голове шли заторможенно. Я лежал у вентиляции, когда наступил ночь, и Куив-Смит пожелал мне бодрого и доброго вечера.
— Все прошло прекрасно! — сказал он. — Прекрасно! Мы извлечем вас оттуда за час. Вы будете свободны отправиться домой, свободны проживать в своем очаровательном имении, свободны делать все, что вам захочется. Я очень рад, мой милый друг. Вы знаете, я вас глубоко чту.
Я ответил, что в его почтении сомневаюсь и что знаю его преданным своей партии.
— Да, это так, — согласился он. — Но я восхищаюсь таким индивидуалистом, как вы. Я уважаю вас за то, что вам не нужны никакие законы, кроме ваших собственных. Вы готовы управлять или сносить гнет, но повиноваться вас не заставишь. Вы способны договориться со своей собственной совестью.
— Нет, на это я не способен. Но понимаю, что вы имеете в виду.
— Способны, и еще как! Человек вашего положения совершает то, что в последовавших процедурах вы охарактеризовали как привычку охотника! А потом спокойно толкаете шпика на рельс под током на Альдвиче!
Я молчу. Куда он гнет, мне неясно. Он приписывает мне философию, которая мне противна: это пародия на правду.
— Я совершенно вас не виню, тогда вы защищались, — продолжал майор. — Тот человек ничего не значил и мешал вам. Чего другого можно было тогда от вас ожидать? Я был бы глубоко разочарован, говорю это вполне серьезно, открыть в таком аристократе-анархисте, как вы, глупо-сентиментальные угрызения совести.
— Это скорее ваша мораль, а не моя.
— Мой дорогой друг! — возражал он. — Тут же большая разница! Мы с вами на то, чтобы воспитывать и карать массы. Если отдельное лицо мешает, конечно, мы уничтожаем его, но делается это ради всех — может, лучше сказать на благо государства? Вы — другой, вам государство ни к черту не нужно. Вы подчиняетесь собственным вкусам и своим законам.
— Что ж, пожалуй верно, — согласился я. — Но я уважаю права другой личности.
— Разумеется. Но не государства. Признайтесь, дружище, вы могли прекрасно обходиться безо всякого государства.
— Да, черт вас побери, — ответил я сердито. Мне надоел этот псевдосократов перекрестный допрос. — Да, без этих бесстыдных политиков, правящих этой страной, без некомпетентных идиотов, желающих править, и без вашего проклятого лучезарного цезаря.
— Ну, зачем так грубо, — засмеялся майор. — Кумир на эмоциональную толпу производит такой же эффект, как Вестминстерское аббатство и королевский эскорт, притом намного дешевле. Но я рад, что вы переросли эту довольно ребячью лояльность, так нам будет легче прийти к соглашению.
Спросил его, о каком соглашении идет речь. Он на палке протолкнул в вентиляцию бумагу. Я палкой же достал ее.
— Только подпишите ее, и вы свободны, — сказал он. — Только одно серьезное условие. Вы не должны покидать Англию. В своей стране мы предоставляем вам полную свободу. Но если попытаетесь выехать на континент, начнется все сначала, и пощады вам не будет. Я думаю, после того, что вы сделали, такое условие оправдано.
Я сказал, что мне темно. Не хотелось зажигать свечу и переводить кислород. После некоторых колебаний он протолкнул мне фонарь. К тому времени майор знал, что он может заставить меня вернуть свою вещь.
Предложенная к подписи бумага была пространной, но простой. Это было признание того, что... августа я пытался убить великого человека, что намерение было предпринято с ведома (они не посмели написать «с одобрения») британского правительства и что я был отпущен без наказания на условиях, что не буду покидать Англию. Документ был подписан шефом их полиции, свидетелями и лондонским нотариусом, заверяющим мою подпись. Судя по адресу нотариальной конторы, это было весьма солидное учреждение.
Фонарь был очень хорошим, и следующие четверть часа я использовал его для наведения порядка в моем забое. Потом вместе с бумагой передал его обратно. Высказывать свое негодование было сейчас бесцельно.