Я же любил своего государя, я желал ему здравствовать и царствовать вечно. Так отчего же мне было хотеть равняться с Наполеоном во взрослой жизни? С меня достаточно было служить артиллерийским генералом и отдать жизнь за величие Отечества и государя.
При таких мыслях я едва не в слезах возвращался домой — и как же мне было плохо, что я родился в этом городе!
Я был младшим и поздним ребенком. Все старшие — брат Гриша, брат Саша и сестра Маша — вышли из дома и жили отдельно. Брат Гриша служил инженером на заводе в Перми и по сути был уже не братом Гришей, а дядей Гришей или Григорием Алексеевичем, потому что был куда как старше меня и дети его, мои племянники, были мне ровесниками. Брат Саша тоже не годился в братья, потому что был офицером кавалерии. Я его обожал не менее Наполеона, но он жил какой-то странной, мне непонятной жизнью, и я был ему не интересен. И не по младости лет моих я был ему не интересен, а по иной причине, каковую сейчас я могу объяснить тем, что мы были слишком отличительны друг от друга характерами. Вернее всего, он меня считал домашним и книжным паинькой и явно мной пренебрегал, выказывая свое внимание лишь тем, что при случае с иронией
советовал больше читать исторических и философских авторов, порой называя меня Спинозой. С отцом у него были отношения тоже неясные. На моей памяти у них произошел такой случай. Тотчас же по производству в первый офицерский чин Саша приехал домой спросить у отца разрешения на женитьбу. По своей природе Саша красивый и отчаянный человек никогда не стал бы просить о разрешении, если бы не мудрейшее обстоятельство, то есть закон, получивший силу с тысяча девятьсот первого года, то есть как раз со времени Сашиного производства, в нарушение которого никакая женитьба никакого офицера русской армии не была возможной, если он не имел внеслужебных средств или годового оклада в определенную сумму. При наличии оклада менее указанной суммы офицер обязан был внести в полковую кассу определенный денежный залог, именуемый реверсом. Саша получал в ту пору ровно половину требуемого (надо сказать, покамест не получаю такого оклада и я, будучи уже в третьем чине). Реверс этот являлся гарантией обеспечения семьи на случай смерти офицера. Эту-то гарантию Саша и приехал просить у отца. Но отец ни этой гарантии, ни какого-либо иного ручательства на сей счет дать Саше не мог, потому что только для Саши у него таких средств не было. Еще была на выданье дочь Маша, и еще ваш покорный слуга, то есть я, едва перестал играть в лошадки.
На самое короткое время отрываясь от повествования, я не могу не обратиться к моему замечанию о мудрости того обстоятельства, по которому офицер должен был иметь гарантии состояния. Сам закон, возможно, и нес в себе нечто бесчеловечное по отношению к молодому офицерству, и, конечно, многими зачлось это государю в вину, однако же мудрость и польза такого закона заключалась в том, что огромная масса молодых людей, включая Сашу, а потом и меня, не сделала, поддавшись порыву первой страсти, непоправимых ошибок, не создала необеспеченных семей, необеспеченность которых пагубно отразилась бы на службе и на морали их создателей. Я полагаю, так же считал и наш отец. На просьбу Саши он рассердился, и более рассердился не потому, что не мог дать Саше ручательства, а потому, что обнаружил в образе жизни Саши, едва вышедшего из-под родительской и казарменной опеки, ветреность и распутство. Может быть, предполагая в Саше эти качества, отцу все же следовало быть более корректным. Но, по его предположению, не много же Саша думал о службе, науках и своей нравственности, коли не дал себе труда избежать ловко расставленных силков какой-то окологарнизонной вертушки. В воображении отца не было места иной девушке. Ему было ясно, что за вчерашнего юнкера, только-только получившего первое жалованье, согласиться пойти замуж может лишь испорченная женщина. И он, ни о чем не спрашивая, сердитыми, покрывшимися льдом глазами посмотрел на Сашу и сказал:
— Юноша, в двадцать лет жениться порочно!
А потом сказал то, что, вероятнее всего, и отдалило от него Сашу:
— Кроме того, недостойно офицера, — сказал он потом, — лишать своих младших брата с сестрой каких-либо видов содержания.
Надо сказать, что мы жили только на отцовское жалованье. Была еще у матушки усадьба в Уфимской губернии на берегу реки Белой, но она, по сути, являлась дачей и уже тем была хороша, что позволяла нам все лето проводить вне города. Саша все это прекрасно знал. И я уверен, что на средства семьи он претендовать не собирался, а лишь желал получить ручательство, от которого бы отказался вслед за женитьбой. Я это знаю по многим другим примерам. Я и сам поступил бы точно так, если бы оказался на его месте. Ошибка такого расчета крылась в том, что ручательство давалось бы не Саше, а на случай смерти Саши, то есть вступало бы в силу вне зависимости от его желания. И, не приведи господи, случись такое, мы бы обратились в нищих. Для Саши я, разумеется, в любую минуту был готов отказаться от всех, рассчитываемых на мою долю средств. Но меня никто спрашивать не собирался.
Вот такая ситуация вышла у Саши с отцом, и отцовские слова были приняты Сашей как оскорбительные. Он уехал едва ли не сразу, долго не писал и открылся только в Маньчжурии. Надо ли говорить, сколь жадно я следил за ходом тех событий, всегда хватая газеты прежде отца, и однажды, разрезав “Ниву”, был ошарашен огромным фотографическим снимком офицеров отряда Мищенко, среди которых нашел Сашу. До этого мы все: и я, и отец, и матушка, и старая наша няня, и прислуга, таясь каждый другого, ежедневно просматривали списки убитых и раненых. Матушка с няней ежедневно не по разу читали молитвы и просили всех святых заступиться за Сашу, при этом всегда горько плача. Отец был сдержан, и я полагаю, более-то от того, чтобы дать пример матушке. Я же сам рвался туда, полагая Маньчжурскую войну за единственный мой шанс опередить кумира, и завидовал Саше, причем иногда завидовал нехорошо, с ревностью, думая, как не справедлива судьба ко мне и как благосклонна к Саше. Ведь ему совсем не надо было войны, ему надо было жениться. Ну вот бы и женился, и служил бы по статской, и вечером бы прятался с обнаженной женой в спальне. Однако же он сражается за Отечество, ему государь выразит свое благоволение, он вернется героем и спросит меня что-нибудь ироническое и обидное, например, сколько философических авторов я прочитал за то время, пока наша армия сражалась. Вот, Саше совсем не надо было сражаться, но он сражался. А мне просто необходимо было быть в Маньчжурии, но я сидел в уютной школярской своей комнате и после утреннего чаю с изюмной булкой и маслом ходил в гимназию. Я так думал. А тут увидел этот фотографический снимок, увидел, как красивы, скромны и сдержанны все изображенные на нем, увидел, печать каких трудов скрывается за этой сдержанностью, и мне сделалось стыдно, будто я все это время предавал Сашу. А я его не предавал. Я только хотел быть там же. Тот снимок у нас сделался иконой. До сего времени он стоит в каслинской рамке в гостиной комнате. Уже нет ни отца, ни матушки, и в доме живет сестра Маша со своей семьею, но снимок стоит. От него мы все поверили, что Саша вернется. Я даже взял с матушки тайное слово о том, что мы Саше в счет реверса отдадим дачу на Белой, только чтобы он смог жениться.
— Мне не нужна будет дача, ведь я тоже пойду в военную службу, но я никогда не женюсь! — открылся я.
Вообще-то уже, сам того страшно стесняясь, я любил одну девочку, дочь товарища отца, любил и не знал, как мне быть без нее в будущем. Но матушке я натвердо сказал о своем намерении никогда не жениться — только бы она отдала дачу Саше.
И Саша вернулся невредимым. И вернулся с клюковкой на шашке, то есть с орденом Святой Анны четвертой степени и другими орденами. Первые дни после всех торжеств и приемов, вызванных его возвращением, он ходил по дому, ходил, ходил, ходил, все рассматривал, все трогал и молчал. Потом большее время стал проводить вне дома. Я его видел в кругу других офицеров, которых в городе стало много, потому что расквартировался в казармах полубатальона целый полк. Так вот, я стал его видеть в кругу офицеров, верно, таких же маньчжурцев, на пролетках или возле ресторанов на Покровском и на Успенской. Видел его даже с девицами особого поведения. Домой он возвращался (если возвращался!) поздно, всегда пьяный и в запахах, по моему тогдашнему мнению, обличающих его недостойное поведение. Отец же строго запретил осуждать Сашу и давал ему деньги. Бывало, он в прихожей долго развязывал башлык, гремел анненской своей шашкой и сапогами. Встречать его всегда выходили матушка и нянюшка. Я видел, что обеим им было больно и стыдно друг друга. Но они выходили вдвоем. Он припадал к их рукам, говорил веселые глупости, а через четверть часа, оттаявший и совсем опьяневший, начинал плакать, называя отчего-то себя и армию похоронной конторой. Если видел меня, обязательно спрашивал: