Когда я взошел на мост, рабочие остановили работу. Я не сомневался, что кто-то из них сейчас спешно зовет начальника. И начальник меня встретил тотчас же — довольно молодой и энергичный инженер в форменном платье, в пенсне и с маленькой, но красивой бородкой. Мы представились друг другу. Я рассказал, как наблюдал за строительством с горы, когда стал выходить из госпиталя в город, как несколько раз порывался прийти. Он было принялся показывать мне мост, металлический, легкий, весь инженерный — другого слова и придумать ему было нельзя. Но увидел, что я на ветру буквально деревенею, и заспешил увести меня с ветра, а потом и совсем предложил ехать к нему на квартиру.
Дорогой он стал расспрашивать о боях. Я не хотел говорить и заставил его рассказать о строительстве. Он во всех деталях стал пояснять мне свое решение, свои расчеты, называть людей, работающих с ним, рассказывать про свою жену, с которой они поженились уже во время строительства моста и которую он привез сюда всего двумя месяцами назад. Звали его Владимир Леонтьевич, а жену — Ирина Владимировна. По тому, как он это сказал, я понял — он ее в домашней обстановке называет дочкой, а она его папиком. Был он чином коллежский асессор, то есть равен был мне. Он очень обрадовался, узнав, что родом я из Екатеринбурга, ибо сам родом был из нашей же Пермской губернии.
— А не знаете ли вы там станцию Баженово? — спросил он.
Я ответил, что бывать тех местах мне не приходилось, но станцию знаю.
— Вот в тех местах отец-то мой некоторое время строил дорогу. Какие чудные детские годы я провел там! — воскликнул он и потом с этим восторженным чувством представлял меня своей жене.
Еще в дороге, между инженерными пояснениями, он стал говорить о плачевном состоянии хозяйства страны и приводить примеры этого плачевного состояния — ну вот хотя бы положение с железнодорожными перевозками.
— Ведь черт знает что! — вскричал он про железную дорогу, а молоканин с укоризной обернулся. Владимир Леонтьевич заметил укоризну и стал поправляться: — Да, да, каюсь. Великий пост! Но ведь мм... аллах... мм... ну, одним словом, ничто ни на что не походит! А цены-то стали как расти! Я уж не стану говорить про свой мост, стоимость которого обойдется казне и городу в двойную, а то и в тройную копеечку! Я вот спрошу у нашего, образно выражаясь, поводыря, почем нынче фунт-то подковочных гвоздей!
А я по его прибавочной частице “то”, характерной уральскому говору, в самом деле признал в нем земляка.
— Этак-то ведь скоро на армии все отразится. Как начнут поставщики драть-то, если уж не начали. Солдатику-то надо будет выстрелить, а ему приказывать будут не стрелять: патрон сильно дорого казне обошелся!
— Да уж очень тоскливо вы, Владимир Леонтьевич, армию видите! — в соображениях армейской корпоративности возразил я. — Ведь одно дело было нам, раненым офицерам, вспоминать все увиденные неприглядности вашей армии, и другое было дело слышать хотя бы намеки на них от человека постороннего.
— А вот я вам сейчас в два-то счета распишу экономический закон — сами увидите! — живо отозвался на возражение Владимир Леонтьевич, даже в удовольствии прихолив и без того красивую свою бородку.
— Кроме экономического закона есть еще дух русского солдата! — совсем не к месту продолжил я возражение все из той же корпоративности. Более глубоко возражать мне не хотелось.
— С духом-то хорошо, государь мой Борис Алексеевич! Да сильно нас противник снарядами давит. А это-то уже экономический закон. Сколько я полагаю, к осени-то нам нечем будет воевать! — сильно и с прежним восторгом гнул он свою линию.
Я вспомнил бутаковцев и прежде всего этот эпизод, когда все поняли, что с Марфутки никому живым не уйти. И среди общего молчания только казак по прозвищу Теща сказал и ни себе, и никому:
— Придавят нас, как вшу на ногте!
— Задохни! — оборвал его хорунжий Махаев.
— Вот доля! — снова сказал казак Теща. — Я безотцовство хлебал. И моим достанется то же!
— Задохни, говорю! — оскалился хорунжий Махаев. Был такой разговор среди моих казаков, когда они поняли, что с Марфутки им живыми не уйти. Они поняли. Но никто не шевельнулся даже оглянуться.
Я напрягся к Владимиру Леонтьевичу неприязнью, хотя прекрасно понимал, что он был прав, и я сам знал о нашем огневом обеспечении, которое оказывалось ниже обеспечения столетней давности. Но и меня понять было можно. Хороший буду я командир, если стану в решении своих боевых задач и в решении задач обеспечения моих людей оперировать не уставом и не необходимостью, а экономическим законом, проваливающим наше тыловое хозяйство. Поставят мне задачу и дадут тысячу патронов — я буду решать ее одним способом. А поставят задачу и дадут один патрон — я буду ее решать способом другим. И — никаких экономических законов для меня не должно существовать. Иначе скоро и к социалистам скатиться. Исходя из этого, я жестко сказал Владимиру Леонтьевичу:
— Виновных — на виселицу. На их место — добросовестных грамотных патриотов. Вот и весь экономический закон на время войны.
— Ну, вы уж, батенька, не скажите так-то при Ирине Владимировне! Она существо хрупкое, а вы уж очень круты, Борис Алексеевич! — стал успокаивать меня Владимир Леонтьевич, а потом спохватился: — Да и тему-то сменить пора. Сейчас отобедаем. А к поезду я вас провожу сам. У меня с начальником станции приятельские отношения. Вы только не судите строго мои хоромы. Хорошие-то квартиры с началом войны уже все заняты. Мы с Ириной Владимировной рады уже тому, что такую нашли!
От обеда и горячего вина с гвоздикой, специально мне приготовленного, я не отказался, потом не переборол себя, поддался уговорам хозяев и заснул на диванчике, укрытый пледом. Проснулся я в одиночестве. Холодный неуютный полумрак узкой, чужой квартиры напомнил мне, что я за все время после выхода моего из-под ареста впервые остался один.
— Один, как тот утопленник в реке! — сравнил я свое состояние и опять отметил чувство моей сопричастности к смерти всех, кому я хотел стать близким. Я подумал, что, пожалуй, и на Владимира Леонтьевича распространится моя причастность, пожалуй, так и на Ксеничку Ивановну! Нет, положительно, мне следовало от этих бездельнических рефлексий бежать в действующую часть.
— Завтра же, завтра я въеду в Батум! — попытался я обрадоваться и, через отсутствие там всего того, что мне было дорого, я вернулся к Ксеничке Ивановне, говоря, что с нею мог бы тоже жить на такой холодной, полутемной, неуютной квартире, но ни холод, ни тьма, ни убожество убранства — вообще ничего бы ровным счетом не значило, а значило бы только одно — только то, что оба мы были счастливы.
Лишь стемнело, вернулся Владимир Леонтьевич со свертками снеди, с корзиной бутылок и объявил, что состоится пирушка его товарищей, на которой будет и начальник станции, и что из-за этого Ирина Владимировна оставила меня без внимания, укатив к парикмахеру, к портнихе, в кондитерскую, на базар и еще куда-то туда, куда укатить хватает только женского ума.
От известия я поморщился. Ну, а что же — надо было ехать в гостиницу. А еще лучше — в госпиталь, и если уж не объясняться с Ксеничкой Ивановной, то просто выпить на дорожку в близком мне кругу.
И весь вечер я терпел, старался быть любезным и занимательным, но на самом деле только считал время. Меня спрашивали о войне, о турках, о моей батарее и подвиге. Я старался на все ответить. Отвечал, конечно, не так, как видел тогда, и не так, как чувствовал и знал теперь, а так, чтобы было ясно им, боя не видевшим, то есть упрощенно. Отвечая на вопрос об ордене, я вновь вспомнил плешивого штабс-капитана из гарнизонной канцелярии, для которого, видно, орден Святого Станислава с мечами был лелеемой мечтой. Вспомнив его, я вспомнил и едва ли не четыре статьи закона, дающие мне за мои бои право на мой орден. И почему-то вспомнил я утренний этот городишко, сочетание разнообразных планов, сочетание деревьев, гор, построек, покрытых тонкой марлей неожиданного снега, навеявших мне мысль о здешней истории в противовес отсутствия ее у нас в нашем плоском и угрюмом рельефе.
— И без Ксенички Ивановны! — прибавил я.
Владимир Леонтьевич сидел подле Ирины Владимировны, влюбленно держал ее руку в своей, свободной же рукой трогал свою красивую бородку и восторженно говорил: