— Вы представляете, господа! Наш Борис Алексеевич напрочь не приемлет экономические законы!
Ему откликались разноголосо и разно по смыслу:
— Напрасно, напрасно, господин капитан! Армия в современных условиях должна наконец... — и далее замысловато объясняли что-то то, что должна армия, или далее совсем наоборот, говорили про то, что этого армия не должна. — А русский мужик силен не экономикой, а именно духом! И Богом!
Я видел в это время своих батарейских, таскающих горные пушки на руках и поспевавших ранее противника, видел бутаковцев, безмолвно, если не считать диалога казака Тещи с хорунжим Махаевым, полегших в неизвестной им стране, но на границе их империи. Зачем был им этот экономический закон? А равно с ними, зачем он мне? Какое счастье принесет он, если и без него у нас все было так, как заведено от века — империя дает нам возможность жить нашим укладом, говорить нашим языком. За это мы обязаны охранять империю. Если казак Теща вырос без отца, вероятней всего, погибшего на границе, то ведь прежде всего надо отмечать то, что вырос он именно в своем сословии, в своем укладе, остался казаком, a не пошел куда-нибудь в челядь, куда-нибудь на фабрику или в воровскую шайку. А дети утонувшего сегодня в реке мужика, они куда пойдут, если уклад их сословия разрушен? Они освобождены от обязанностей защищать империю. Но они освобождены и от ее опеки над ними. Что лучше?
Владимир Леонтьевич меж тем говорил об экономическом законе:
— Вы представляете, господа, экономический потенциал-то Германии! Ведь против того, чем обладает Россия, их возможности — да вот этот мизинчик Ирочки против ломовой лошади!
— Однако же их лошади не в пример нашим! — с одобрением и к германским лошадям, и к экономическому закону отзывался на слова Владимира Леонтьевича кто-то из его товарищей.
— И бьет нас германец и в хвост, и в гриву! — говорил другой товарищ.
— Он и лягушатников бьет! — как бы возражал третий товарищ, имея в виду французов, но возражал с тем же одобрением.
Я бы мог объяснить, отчего немцы бьют и нас, и французов с англичанами. После своего маленького императора французам воевать просто не приходит в голову, а англичане, отгороженные водой, воевать своими людьми никогда не собирались. Нас же бьют по простой причине, о которой сказал еще Раджаб и которую я превосходно знал до него. Нас бьют потому, что мы не обучены. Солдатики напугались семерых мимо и мирно ехавших всадников! Отчего же? Да оттого, что не видели в своей жизни ничего подобного. А бутаковцы не дрогнули перед тьмой противника, поддержанной артиллерией. Явно в ущелье толклась бригада, но бригада таких же необученных солдатиков, что и те, которые открыли стрельбу по Раджабу и его казакам. По необученности мы и турки равны. А немцы нас превосходят как по качеству обучения солдата, так по качеству подготовки офицера и генерала. Немцы смогли найти и воспитать самое сильное звено армии. Немцы создали воспитателя армии, воспитателя солдата. Они нашли и воспитали унтер-офицера, отца и старшего брата любому солдатику. Отчего не сделали этого мы? Я бы мог объяснить и это. Но стоит ли, если я сказал главное — мы не обучены. И никакой экономический закон, пусть самым толковым образом обсказанный, дела не поправит. Пока мужик снова не станет сословием, пока не станет возможным с него спросить — ничто ничего не исправит. Под мужиком я, разумеется, имел в виду не именно мужика, крестьянина, а гражданина, будь он хоть купцом, хоть столбовым, хоть фабричным. А под сословием, разумеется, я имел в виду корпорацию, или монашеский орден, или хоть тайнее общество, или весь народ империи в целом — хоть что, но лишь с тем, чтобы это нечто обеспечивало гражданина. Имея это в виду я, мягко сказать, подозревал, что этакое обеспечение может дать только государство. И ничего иного искать не надо. Надо только любить свое государство и тем быть удовлетворенным.
Я бы мог так сказать. Но я видел совершенную ненужность такого высказывания. Владимиру Леонтьевичу и его друзьям такого неэкономического объяснения не было надо.
Я лишь вспомнил слова подпоручика Кутырева об осознании частью общества своего положения, которое в них, в глазах этой части общества, не соответствует тому, каковым оно, опять же по их представлению, должно быть. Выходило, я был скучен Владимиру Леонтьевичу и его друзьям. Скучны были все, кто думал по-моему. А коли по-моему думала армия, то была армия им скучна. Только вот от германца и турка надо было кому-то их оборонять.
— Солдатику-то надо будет выстрелить. А ему приказывать станут не стрелять: патрон казне-то очень уж дорого обошелся! — завершил свой экономический закон Владимир Леонтьевич и, искрясь любовью, целовал мизинчик жены Ирины Владимировны.
— А все-таки каков дух армии? Побьем мы их? — спросил меня тот из гостей, кто отмечал про битье нас немцами и в хвост и в гриву.
— Дух? — отозвался начальник станции. — Ирина Владимировна! Закройте ваши прелестные ушки! Дух армии, господа, испытать прошу ко мне в вокзал станции! — все при этом в понимании двусмысленности засмеялись и несколько конфузливо оглянулись на Ирину Владимировну. Начальник станции продолжал: — Вот ведь что, господа! Ведь наша станция не узловая. Она, так сказать, транзитная! Но, господа, все идет кувырком. Все, положительно все, господа: и мораль, и гигиена, и устои. Выходят наружу одни инстинкты. Спят, господа, все кому как придется, тут же едят, сквернословят. Туалетные комнаты, пардон, уже нет возможности пустить в действие. На нос хоть прищепку цепляй.
— Иван Петрович! — укорил начальника станции Владимир Леонтьевич. — Где же логика-то? Армия-то при чем? Вам самим следовало бы приложить усилия к водворению порядка!
— Да, Иван Петрович! — поддержала мужа Ирина Владимировна. — Мы ехали от самой Перми! И, кажется, нигде не было такого, как на вашей станции!
— Не скажите, не скажите! — стал защищаться начальник станции. — А Тифлис, а Баку, а Карс, да вот соседнее Михайлово, например! А вы — Пермь! Что Пермь! Вы бы еще какой-нибудь Сольвычегодск придумали! В каком-нибудь Сольвычегодске, я полагаю, так и совсем душе умиление. Там-то, в стороне от войны, в вокзале, верно, как в храме! А здесь уже, дражайшая наша Ирина Владимировна, тылы действующей армии, фронт-с, как теперь привыкли выражаться! И мне ведь прискорбно видеть эту картину. Разве же я не русский человек! Да только как я водворю порядок — чай, не Ермолов!
— Ермолов Ермоловым, господа, — потянулся свободной рукой к своей бородке Владимир Леонтьевич. — А однако же наш-то, Николай Николаич, Юденич-то, не хуже молодого Наполеона, мусульман в Чорохском крае пушками усмирил!
— Думаю, что время к поезду, господа! — вскочил я, будто вместо стула оказался на шмелином гнезде.
Все полезли за часами, и многие стали находить мою поспешность преждевременной. Я и сам увидел это. Но не ждать же было какой-нибудь тяги рубцов моих в левом боку или какой-нибудь враз пришедшей ангины с последующей трехдюймовой трубой от груди под лопатку.
— Оно, конечно, не ко времени! — рассудил начальник станции Иван Петрович. — Но вот поедемте-ка ко мне в кабинет, там и продолжим. Там спокойней будет по нынешнему времени. А то начальник-то я начальник, а и я порой к служебному столу продраться не могу по таком-то вертепу!
Идея не была никем поддержана. Поехали на станцию только мы втроем: сам Иван Петрович, Владимир Леонтьевич да я. А по дороге Ивану Петровичу пришла совсем прекрасная мысль. Он вызвал дрезину. И мы укатили верст на пять из города навстречу поезду на некий полустанок, где предупрежденный машинист притормозил и я взошел в вагон в гордом одиночестве.
Поезд подкатил к нам, тяжело остановился. Начальник полустанка и Владимир Леонтьевич побежали стучать в вагон первого класса.
— Мне во второй класс! — закричал я вдогонку, так как по статуту своей награды имел льготу на проезд во втором классе.
Владимир Леонтьевич оглянулся. Иван Петрович отчаянно замахал:
— Только в первый! — и обернулся ко мне: — Сейчас взойдете в вагон, если, конечно, взойдете, а то ведь и дверь из-за занятости вагона кондуктор открыть не сможет. Так вот, взойдете — сами увидите публику.