14
Моим занятием до вечера было, сидя в номере, заставить себя не думать о Наталье Александровне.
Прежде всего, лишь устроился, я вдруг нестерпимо захотел спать и упал в постель, не раздеваясь. Во сне я оказался летящим в лугах над Белой, как-то странно летящим, навроде дикого селезня, вылетевшего от того угла лугов, который назывался рямой. Я вылетел, а молодая солдатка, нагая, с распушенными волосами и пронзительными сильными глазами Натальи Александровны, схватила казачий карабин, чтобы в меня выстрелить. Я в страхе оглянулся и увидел все ее белое и нагое тело, безжалостно и против моей воли потянувшее меня. Сильные и белые осетры ее бедер, припавшие к черной отметине не то густой черемуховой заросли, не то еще чего-то пряного и таинственного, формой своей мне напомнившего географическое очертание Индийского полуострова, — я даже перевел в уме: да, да, оттого и пряного, что Индийского! — эти осетры разомкнулись, раздвинулись, готовые принять меня. Я забыл про винтовку. Я ловко сманеврировал крылом и упал бы в эту черную отметину, кабы не увидел, что она совсем не Индийский полуостров, а озеро Кусиян, недвижно черное, обрамленное черным недвижным лесом. Мне стало страшно. Однако сну моему этого показалось недостаточно. Он далее мне явил, как чернота Кусияна разверзается деревянным старым колодцем, за сруб которого я, уже падающий, успел ухватиться. А из этого колодца ко мне потянулись красивые женские руки. Я в готовности помочь, спасти эти руки, то есть того, кто их ко мне протянул, схватил их и вытащил все ту же солдатку, нагую, безжалостно меня к себе манящую. Я ее вытащил и, к стыду своему, прямо здесь, на срубе колодца, хотел исполнить то, что исполнил с ней на самом деле в давнюю пору моего юнкерства, как вдруг увидел вместо ног солдатки большой, хотя и не без изящества, рыбий хвост.
Я проснулся с жутко бухаюшим сердцем и неодолимым желанием Натальи Александровны.
— Бежать! Бежать отсюда! — взвыл я волком, пошел в буфет и выпил большую рюмку коньяку, опьянившую меня и на немногое время успокоившую. — Уехать, но куда? — стал я думать.
Из всех мест лучшим, конечно, выходила действующая часть. Один раз я засомневался в пользу дачи на Белой, представляя, как бы с кем-нибудь из местных стал охотиться во время разлива, чем несомненно бы занял себя. Сомнение мне показалось перспективным, Я за него ухватился. Я представил там даже Ксеничку Ивановну. Я представил ее с большим животом, то есть ждущую моего ребенка, что на самом деле могло быть только осенью если, конечно, она бы стала моей женой сейчас. А голос и слова Натальи Александровны уже ждали меня. Они тотчас приплыли, лишь стало проходить опьянение. Я понял тщету затеи с поездкой на Белую. Я вновь стал думать о действующей части.
Сама действующая часть была бы спасением. Но путь в нее, как недавний путь в полусотню, своим страданием по Наталье Александровне нагонял ужас.
Из буфета я ушел прогуляться и вернулся в номер уже через десять минут не в силах преодолеть изнуряющего желания идти искать Наталью Александровну. Я взял в номер коньяк, осетрину с хреном, ходил по номеру, пил и заставлял себя о Наталье Александровне не думать. Коньяк, в отличие от первой рюмки, более не пьянил. Я закусывал осетриной, усмехаясь на приснившийся рыбий хвост. Потом снова сколько-то дремал, просыпался, смотрел на часы и в окно, снова наливал коньяк в рюмку и снова ходил по номеру.
Чем ближе становился вечер, тем более я не хотел идти в офицерское собрание, но тем более я знал, что пойду. А зная, еще более не хотел. Я ничего не мог делать. Что бы ни начинал, в изнуряющей лихорадке тотчас же прекращал. И лишь ходьба по комнате, тоже, впрочем, изнуряющая своей ненужностью, кое-как меня отвлекала.
Так я проходил до вечера, отметив, что, возможно, прошел более десятка верст, и, вспомнив рассказ подпоручика Кутырева о том, как они полком шли на Сарыкамыш — более суток безостановочного марша по скверной снежной горной дороге в сильнейший мороз.
— Я полагаю, — рассказывал подпоручик Кутырев, — мы треть полка оставили в дороге. Я смотрел в лица солдат, все более пустеющие, теряющие свои индивидуальные черты, так что Иваны, Петры, Яковы, Матвеи, Спиридоны превращались в неких иванов, петров, яковов, матвеев, спиридонов, в некие оболочки с маленькой буквы. Я смотрел и видел, что теряю взвод, что как только начинается в солдате этот процесс потери большой буквы, следует ожидать потери солдата — упадет, не встанет и замерзнет. А остановиться и поднять его мы не могли. Мы знали, что в Сарыкамыше катастрофа. Лично я дошел только потому, что я был обязан привести в Сарыкамыш хотя бы одного солдата своего взвода. Обочиной дороги за нами шли волки.
Это воспоминание воскресило воспоминание о моих бутаковцах, моем стремлении подняться в атаку, чтобы турки стали стрелять. У меня в голове было только одно — заставить их стрелять. Потому что мы были живы, пока в нас стреляли. И это хорошо понимал подпоручик Кутырев, с которым мы пережили всех и жили одинокими стариками девяносто лет спустя в ненужном нам одна тысяча девятьсот… то есть в ненужном нам две тысячи пятом году.
Я это вспомнил. Я ощутил свое одинокое девяностолетнее стариковство и увидел, то есть почти ощутил, что его не может разрушить даже Наталья Александровна. Открытие окрылило. Я остановился на полушаге, пораженный внезапной легкостью.
— Вот ведь лекарство-то! — снова взвыл я волком.
Но то-то же было мне уже в другой миг ощутить снова наваливающуюся тяжесть желания быть с Натальей Александровной, чтобы слышать, видеть и ощущать ее.
Я достал из саквояжа френч, велел его отгладить, переоделся и пошел в офицерское собрание.
Перед моим приходом туда прибыл начальник гарнизона генерал Лахов. Я вынужден был пойти ему представиться. Это стало некоторого рода делом, отвлекшим меня. Мне сказали, где он. Я осмотрелся в зеркало, принял бравый служебный вид и пошел к нему. Он был в кругу полковника Алимпиева и других старших офицеров в игорной комнате. Карт еще не сдавали, а говорили о последних делах. Полковник Алимпиев вышел мне навстречу, взял под руку и подвел к генералу:
— Представляю вам, Василий Платонович, нашего первого героя.
Генерал, возрастом младше, нежели полковник Алимпиев, но грузнее его, отвлекся от беседы с соседом, теребящем в руках карточную колоду, поднял на меня тяжеловатые веки, показавшиеся мне персидскими. Я представился.
— Да-да, наслышан. Похвально, капитан. Присаживайтесь к нам. Расскажите! Потеснитесь, господа! — рассеянно сказал генерал.
Все сдвинулись. На освободившееся место солдат принес стул. Я присел.
— Какого года выпуска? — спросил генерал о времени моего окончания училища. Я сказал.
— Весьма похвально! — оценил он мое служебное продвижение и спросил полковника Алимпиева о вакансиях в отряде.
Сосед генерала, держащий в руках карточную колоду, сказал, удивив меня осведомленностью, о моем желании быть назначенным в действующую часть. Полковник Алимпиев возразил.
— Я бы настоятельно советовал ему завершить лечение, Василий Платонович! — сказал генералу полковник Алимпиев.
Я в это время думал, что он, генерал, мог знать Сашу по Персии, ведь он был командиром той казачьей бригады, по сути, персидской, но с русским офицерским составом, в которой, по рассказу Вано, служил Саша. И я, пожалуй, спросил бы генерала, кабы не его персидские, на мой взгляд, веки, умело скрывавшие то ли усталость от службы, то ли природное равнодушие. Он вроде бы разговаривал со мной. Но я видел — разговор ему не был нужен, и, в лучшем случае, он разговаривал только потому, что представлял себе необходимым со мной разговаривать. “Совершенно верно поступил Саша, когда от такого отца-командира сбежал делать персидскую революцию!” — с досадой на отношение генерала ко мне подумал я и поймал себя на том, что, кажется, впервые употребил в своем лексиконе слово “революция” и употребил его с одобрением.