Напоминаю тем, кто про этот альбом запамятовал, — в сороковых годах прошлого века, то есть именно в лермонтовскую пору, участник Кавказской войны князь Гагарин исполнил большую и подлинно талантливую серию рисунков с изображением эпизодов войны, портретов, видов гор, бытовых сценок из жизни местных народов и наших солдат. Мне всегда доставляло удовольствие смотреть этот альбом в гимназической библиотеке. И сейчас я был бы совсем не прочь знать о наличии в этом альбоме той сценки, которую я намерился собой изобразить.
Я вытащил блокнот, а лошадь моя подняла голову, вся собой устремилась в глубь расщелины и заржала. Я обмер и прежде, чем успел подумать о каком-нибудь нашем обозе, уже успел сунуть блокнот в планшетку, а потом еще успел расстегнуть кобуру. Обычно, мне рассказывали, в нужную минуту кобура никогда не расстегивается — вечно застежка встает вперекос. У меня же вышло так ловко, что не только кобура расстегнулась, но курок револьвера взвелся сам собой. Он взвелся, четко щелкнув, и от щелчка я опомнился. Я оглянулся по сторонам. Левая сторона дороги дремуче обросла колючим кустарником. За ним вполне можно было спрятаться вместе с лошадью. Я шагнул туда и сразу одной ногой провалился в яму, с размаху сел на колючки, а полетевшие из-под ноги камни глухо ударились в глубокое дно.
— Какого черта! — закричал я на прапорщика Беклемищева.
Я закричал на него в том смысле, что давно следовало бы ему эти кусты, по сути являющиеся ловушкой, вырубить. То есть и сейчас я сначала был весь в службе, а уж потом, извините, — тыльной частью своей на колючках.
Боль от колючек едва не заставила меня охнуть. Я бы и охнул, если бы не спохватился своего крика, если бы следом не сообразил о том, как я сейчас гляжусь — это после великолепного-то гагаринского рисунка о бывалом кавказце, пишущем в виду абреков письмо невесте. Но более всего меня задело представление о том, что сейчас на меня таращатся четники, те самые абреки. Они таращатся, потому что не верят, какая удача им свалилась. Они рот разинули от такой удачи и забыли, что им надо просто заскочить мне за спину и ятаганом снести мою дурную башку. Это представление, разумеется, подвигло меня к действиям. Я смолк и без раздумий откинулся на спину, единым махом выдернул провалившуюся ногу, а затем вскочил. Что уж там при сем затрещало — колючки ли, несчастные мои штаны, сами ли тыльные части — о том думать мне не было времени. Я даже не стал ощупывать себя, проверять, насколько целы мои тыльные части. Да и что было проверять. Они сами дали знать о себе, лишь я шевельнулся. Я почувствовал побежавшую и пропитывающую подштанники кровь. Но я весь устремился слухом в густую тишину расщелины. Абреки, то есть четники, были сейчас для меня повсюду — и рядом разевали рот от свалившейся удачи, и стремительными перебежками приближались, и, пожалуй, уже вязали руки моим незадачливым спутникам. Я подумал, как бы не забыть считать мои выстрелы, чтобы последнюю пулю оставить себе.
А лошадь опять вскинула голову. На этот раз она учуяла моих спутников. Они вышли из-за поворота спешенные. Я махнул им стоять. Знака моего они не увидели и еще на подходе, скрывая свой конфуз, преувеличенно разахались:
— Да Борис Алексеевич, да господин капитан, да разве же можно так рисковать!
Я едва не в конвульсии от охватившей меня ярости пригрозил им кулаком. Они поняли, как по команде присели и юлой завертелись на месте в надежде увидеть и выстрелить первыми.
— Едрическая сила! — прошипел я им словами Самойлы Василича.
Мне стало как-то по-мальчишески злорадно, как-то подловатенько хорошо. Я даже залюбовался ими, вертящимися от страха, и подумал про себя как про человека, от которого во всем зависит их жизнь. “Вот! — подумал я. — Если сейчас меня убьют, они непременно погибнут! — И с тем еще подумал: — Ну стоит ли вот так жить, как живут они? Ведь хоть сколько-то надо быть готовым ко всему в жизни!” И себя я видел готовым, а их нет.
Я их такими увидел, и девать мне их стало некуда.
— Не обучены-с! — сказал я.
Иных не было. И с такими мне сейчас предстояло принимать бой. Я захлестнул повод за куст, махнул спутникам своим не вертеться средь дороги, а спрятаться и в несколько прыжков сменил место, перескочил вперед, на противоположную сторону дороги, за большое с большими корневищами дерево. Стрелять отсюда оказалось неудобным. Я перескочил еще вперед, за большой камень, а от него — за другой, на прежнюю сторону дороги. При этом я немало покряхтел от своих многочисленных и так называемых ран, а уместившись за камнем, пощупал их на предмет, не проступила ли кровь сквозь штаны, увидел, что проступила, и поморщился, представляя Леву Пустотина да и вообще всех — то-то им будет потайной потехи: командир на ежа сел!
— А вот только попробуйте хихикнуть! — мысленно погрозил я и сам над собой едва не рассмеялся: ну, захихикают, и что я им сделаю? — Вот жизнь казачья! — снова сказал я словами Самойлы Василича. — Сегодня кон, а завтра Иерихон!
Выдвинулся я с прежнего места вперед всего на четыре десятка шагов, но мне хорошо стал виден поворот расщелины. Более того, отсюда я хорошо различил в глубине расщелины, за поворотом, мерную конскую поступь. Кто-то не спеша ехал в нашу сторону. Причем он ехал столь не спеша, что каждые несколько шагов останавливался и, видимо, тщательно просматривал дорогу или таился. В силу приказа о запрещении одиночного передвижения всем чинам армии этот “кто-то” был или местным, или четником — вернее-то, даже именно четником, так как местному столь внимательно дорогу разглядывать не было нужды, как не было нужды таиться. Я стал ждать его и стал думать, что мне с ним делать, если он окажется четником. Стрелять вот так, в упор, в человека, пусть и четника, но человека, не ожидающего меня, было невозможно. Окликать — тоже. Ведь я уже обладал опытом их хитрости на пикете у урядника Тетерева. Не зная, что мне делать, я сердито выругал его, этого одинокого всадника.
— Чем так трусливо ездить, лучше вообще не ездить! — сказал я.
А он, осторожный всадник, будто услышал. Он вдруг прибавил шагу.
— Ну, — сразу успокоился я. — Пропускаю и слежу, нет ли за ним второго. И если мои воины, — конечно, слово это я употребил с иронией, — если мои воины его не одолеют, то с сорока метров я его из револьвера вполне сниму.
Иное в это время думали мои воины. Мысля стратегически, они решили создать ударный кулак за моим камнем и со всей решимостью пробухали ко мне. С “необученных-с”, с них взять было нечего. Я молча пронаблюдал их старательную перебежку, похожую на бег коровы с полным выменем, и того счастья из перебежки себе нашел, что отпадала мне нужда беспокоиться о них в случае, если пропущенный мной четник окажется проворнее их двоих. Я молча указал им лежать за моим камнем, а сам, разумеется, кряхтя и ругаясь, перебежал немного вперед и только-то ткнулся меж камней, как увидел выходящую из-за поворота одинокую оседланную лошадь — без всадника.
— Под брюхом или где-то рядом с лошадью крадется! — решил я о всаднике мужицким резоном, который, как известно, характеризуется безотчетным неверием всему, исходящим из безотчетной же веры во все: “Я тебе не верю, потому что верю, что это не так!”
Но лошадь приблизилась, и я увидел — никого под брюхом ее нет. Да и лошадь была не местной, а нашей, этакой горно-артиллерийской, большеголовой и коротконогой, то есть, проще говоря, какой-нибудь вятско-сольвычегодской породы, и седло на ней было наше же.
— Да? — спросил я сам себя и сам же ответил: — Да! Он же, то есть четник, ссадил пулей нашего и теперь этой лошадью маскируется!
Но лошадь прошла мимо, и ничего, то есть никого, я за ней не заметил. Она угрюмо, походя этим на Иззет-агу, мотала большой и низко опущенной головой. Веяло от нее обыденностью, обозом, скукой. Я со вздохом и непременным кряхтением поднялся.
— Берите ее, ведите наших лошадей, поедем дальше! Какой-то раззява плохо ее привязал! — сказал я.
— Ну, пронесло, Господи! — отважился на личное мнение прапорщик Беклемищев.
— Да? — с некоторой издевкой спросил я.