— Вот, вот эти слова: “гагади” и “меупев”! — сказал я.
— А, это! — по-ребячьи обрадовался Махара. — Это вот как! — он речитативом стал читать на своем языке, и в строчке-другой я вновь различил угаданные мной слова: “Исмине чеми гагади, меупев чемо!” — только звук “г” он сказал мягко, как его говорят малороссы.
— А по-русски это можешь? — спросил я.
— Да, учили мы и по-русски! — сказал Махара.
— У нас нет священника. Ты теперь будешь нам его заменять! — придумал я.
— Помилуйте, ваше высокоблагородие! — испугался Махара. — Я ведь не рукоположен! Я не закончил курса. Мне нельзя!
Я уже сам понял, что сморозил непотребное. Но мысль моя мне понравилась. Наш священник — один на весь Артвинский гарнизон — если бы даже разорвался на части, все равно везде бы не успел. А казакам и дружинникам, набожным уже в силу возраста, помолиться иной раз было просто необходимо.
— Воину и в пост скоромное есть не грех. Так что за неимением настоящего священника службу будешь исполнять ты. В воскресенье утром и исполнишь! — приказал я и вспомнил, что у Александра Васильевича Суворова любимым был девяностый псалом, светлый, жизнеутверждающий, ничего не просящий, не этот: “Внемли гласу вопля моего!” — а пронизанный верой в нерушимость единения Бога и того, кто его славит.
Я спросил, помнит ли этот псалом Махара.
— Мне бы посмотреть, ваше высокоблагородие! — запереживал Махара.
— Вот и хорошо. Посмотришь и в воскресенье обязательно его прочитаешь. Он очень будет хорош казакам и солдатам!
А со двора вдруг раздался угрюмый голос Иззет-аги. Махара посуровел. Я про себя улыбнулся его перемене и велел звать Иззет-агу в канцелярию.
— Слушаю тебя, уважаемый Иззет-ага! — сказал я ему.
— Твой царь велик, Нурин-паша! — угрюмо сказал он.
— Наш царь, Иззет-ага! — поправил я.
— Велик он и оттого, что имеет таких нукеров, то есть слуг, как ты! — еще более угрюмо сказал Иззет-ага.
— Спасибо на добром слове! — прервал я его.
Иззет-ага свою восточную словесность оставил и, глядя мне прямо в глаза, столь же прямо сказал:
— В лесу есть не захороненные аскеры!
— Сделайте доброе дело, Иззет-ага, захороните со всеми почестями, положенными по вашему обычаю! — попросил я.
В своем великолепном настроении я ничего не увидел в том, что он говорил мне не одним-двумя словами: бу-бу, бу-бу! — а можно сказать, стал оперировать развернутыми предложениями.
— Да, — кивнул он. — Но прежде ты, Нурин-паша, должен посмотреть их!
Мне совсем не хотелось ехать в лес, смотреть на обглоданные и разложившиеся останки. Я сказал, что пошлю своего офицера. Иззет-ага отрицательно мотнул головой:
— Нет, Нурин-паша. Прошу тебя, приезжай ты. Тебя будет ждать мой человек. Вот он! — Иззет-ага показал в окно на своего племянника, с которым постоянно появлялся у нас. — Как найдешь время, он проводит тебя!
— Да что за необходимость! — несколько вспылил я, но не потерял настроения, а Махара слов моих не перевел, явно сказал что-то другое.
— Очень прошу, господин капитан! — сказал по-русски Иззет-ага, глядя вместо меня на Махару, из чего я вывел, что он у Махары специально выучил эту фразу.
— Хорошо! — сказал я.
Иззет-ага ушел. Его племянник перешел на противоположную сторону площади и сел в тени шелковицы. Я уже знал — если я не поеду в лес, он здесь просидит хоть месяц и весь месяц будет мне укором. Поступали ли они так при прежнем начальнике, Бог ведает. Но меня они выучили.
— Что-нибудь он еще сказал тебе, пока ты его звал в канцелярию? — спросил я Махару.
— Ничего, ваше высокоблагородие! Но ехать вам самим туда не надо! — сказал Махара.
Подобные дела были в ведении прапорщика Беклемищева, и действительно, следовало послать в лес его. Но игнорировать просьбу Иззет-аги и тем более пренебрегать данным словом было просто из рук вон.
— Надо! — сказал я.
— Возьмите конвой, ради Бога, ваше высокоблагородие! — опять сказал Махара.
Как и вчера, я отказал в конвое.
— Тогда прикажите взять гранаты! — сказал Махара.
Это оружие — ручные гранаты, или гранаты, предназначенные для метания вручную, без артиллерийского орудия, мы получили неделю назад. Я привез их из Артвина, где с нами провели подробный инструктаж по их применению. Там же мы их испробовали в действии. Эффект получился великолепный. При слаженном действии и при хорошей выучке солдат ручная граната могла стать великолепным и незаменимым оружием. Из Артвина я привез их четырнадцать штук. Четыре мы истратили в тотчас же организованном учении, предварительно измучив людей метанием дубовых, сходных по весу и конфигурации болванок. Грохот, разрушительное действие, разброс осколков и оставляемая воронка всем чрезвычайно понравились. Все стали просить себе хотя бы по одной штуке. Но я закрыл гранаты в сейф.
— Что тебе, рядовой, вечно мерещится? — фыркнул я на Махару.
Здесь доложили о прибытии обоза из Артвина.
— Едва дотянули до казаков — как он хлынет! — сказал про дождь старший обоза.
Под казаками он разумел последний перед нами казачий пост на дороге. Обоз привез почту. Мне пришли два письма — от сестры Маши и от Ксенички Ивановны. Скреплены они были канцелярской скрепкой, и к ним приложилась записка от Паши, от поручика Балабанова, адъютанта полковника, то есть генерал-майора Алимпиева, с приветами от всех батумцев и пояснением, что письма в Артвин переправляет именно он. На конверте Маши тоже была прикреплена бумажка с батумским адресом, подписанным Ксеничкой Ивановной, из чего я понял, что письмо пришло сначала в госпиталь. Это была первая мне почта сюда. И сказать, что я обрадовался, было бы мелко. Я взволновался — особенно взволновался письму Ксенички Ивановны. Но я взволновался как-то не радостно, а тревожно, будто увидел причиной ее письма ко мне письмо сестры Маши. Пришло в госпиталь письмо Маши, и Ксеничка Ивановна была вынуждена, отправляя его в Батум, написать свое письмо.
— Ну да, — сказал я с ревнивыми и болезненными ударами сердца. — Кабы не Маша, то ничего бы вы не написали мне, Ксеничка Ивановна!
Я так сказал. Но я в это не поверил. Я поверил в то, что Ксеничка Ивановна пусть робко, но написала мне в противовес своему жестокому заявлению о том, что не любит меня. Она долго мучилась и никак не могла найти возможности исправить свою жестокость — а тут письмо моей сестры Маши! Превозмогая себя, ненавидя себя, но и любя себя за свою справедливость, она написала несколько строк, робких, но более правдивых, нежели то ее жестокое заявление.
Вот так у меня вышло — без любовного восторга, без нетерпения, без всего того, что обычно должен бы проявить человек в моем положении. Вышло только с описанным чувством тревоги и ревности и ожидания какой-то беды, так что более захотелось просто держать письма в руках, более знать о них, но не читать. Верно — любить я не умел.
А прочитать письма сразу у меня и не вышло.
Отдохнувший за ночь в казачьем посту обоз я приказал загрузиться ранеными и тотчас отправиться обратно. Потом у меня появилось другое дело, потом третье, потом приспело ехать к Иззет-аге. Его племянник смирно сидел под шелковицей. Я хотел взять его к себе в седло. Он отказался и пошел впереди.
Зная предстоящее, мы поехали натощак. И застали мы картину несколько неожиданную. Аскеры были хотя и наспех, но захоронены нашими солдатами еще в марте. Однако могила сейчас была разворочена — и совсем не лисами или шакалами, как уже случалось по причине малой глубины могил. Она была разворочена посредством лопат. Трупы были разбросаны, некоторые раздеты. И каждому в срамные места или в провалы ртов были воткнуты прутья со свежими листками бумаги. Толпа в два десятка аульчан, мучаясь от запаха, сидела поодаль могилы. При нас все они встали.
— Вот такое дело, господин капитан! — показал на могилу Иззет-ага.
Я молча спешился, пренебрегая репутацией, ткнул нос в платок и подошел к трупам.