— Благодарю! — сумел ответить я.
Далее, чтобы не уделять внимания моим больным рефлексиям, я забегу вперед и скажу, как было у Левы Пустотина дело.
Нападение четников на Леву Пустотина, то есть та стрельба, которую мы с Махарой услышали, будучи уже пленными, застало гарнизон не совсем готовым. Не все раненые из госпиталя были перенесены в канцелярию. Два дружинника и доктор Степан Петрович, какое-то время отстреливающиеся из госпиталя, вместе с ранеными были четниками зарезаны. Бой же за канцелярию был с переменным успехом — то четники окружали ее, то наши отгоняли их. В один из моментов четники ворвались во двор. В дело пошли штыки и шашки — яростная звериная борьба, когда о возможности стрелять просто-напросто было забыто. Не столь уж, оказывается, древен инстинкт стрельбы.
Верх боя остался за нами. Штыка четники не выдержали. Да, собственно, не стоило и выдерживать, когда во много раз большем количестве они превосходили нас огнем и нужно было только время, чтобы постепенно всех нас перестрелять. Но то ли это предугадал Лева Пустотин, то ли им стал руководить азарт боя, но он поднимал в штыки дважды.
С рассветом обе стороны сникли. Лева Пустотин сосчитал патроны, разделил гранаты и понял, что при хорошем натиске не продержаться и часу. Он вынул из сейфа гарнизонные документы, печать, мою планшетку, уложил все в пустую патронную цинку и спрятал во дворе под камень с наказом последнему из живых передать тайник нашим. Взводного Петрючего из-за бесполезности посылки при вспухших реках он никуда не отсылал. И взводный Петрючий в бою себя проявил хорошо. Он был убит совсем нечаянно. Он вышел на галерею попить воды, и его четники увидели.
Когда совсем рассвело, наши услышали в стороне квартала Иззет-аги выстрел, потом еще несколько и через некоторое время услышали короткую пальбу пулемета. А после этого стрельба разлилась едва не на весь аул. Лева Пустотин понял, что четники при таком обороте явно растерялись, и повел своих в третьи штыки. Но четники его не приняли. Они стали спешно отходить и частью попали под его огонь, частью успели скрыться кривыми улочками и рассеяться.
Причина этого оказалась простецкой, если так можно сказать о причине, спасшей наше положение. Составилась она в том, что на аул вышел с двумя взводами своих моздокцев сотник Томлин. И вышел он не случайно. Он шел за четниками, не имея возможности обойти их каким-нибудь параллельным ущельем. В горной пурге они вышли на аулец Керик, попали под наш ливень и остановились. Идти по Керикской расщелине при вспухших речках было не только бесполезно, но и невозможно. По прекращении дождя они услышали нашу стрельбу.
Дальнейшее было лишь обстоятельством времени, за которое им удалось в тьме расщелины и вспухших речках преодолеть расстояние.
В ауле они услышали тот же выстрел из квартала Иззет-аги и последующие несколько выстрелов. Хорунжий Василий с разрешения сотника Томлина и полувзводом повернул туда.
Вот так все было
А у нас во дворе шестеро четников не в силах одолеть Махару ударили его прикладом винтовки по голове. Он обмяк, и они вскрыли ему горло. В этот миг старшина Мамуд подошел к Зелимхану, взял у него из-за пояса револьвер и выстрелил ему в живот. Он успел сделать еще несколько выстрелов, однако был сам убит. Два других старшины кинулись прочь. И все кинулись прочь. Их, особо не разбирая дела, своим ручным пулеметом, а потом шашкой встретил хорунжий Василий.
Меня и Иззет-агу сняли с перекладины. Иззет-ага был мертв. Его к вечеру этого же дня согласно мусульманскому обычаю похоронили. А меня, разумеется, принесли в госпиталь, обмыли и всего перебинтовали, так что я стал походить — извините за сравнение — на изображение младенца Николы-Угодника на иконе.
Я мало что помню из этого. Помню я все обрывками. Всплывал Лева Пустотин, которому я давал поручение хоронить убитых наших товарищей и непременно привести аул к присяге, давал поручение сделать полный письменный отчет по команде о случившемся и представить всех, кого он посчитает нужным, к наградам. Причем присягнувший аул я велел подать в отчете страдательной от четников стороной и особо подчеркнуть подвиг Иззет-аги с Мамудом. В отношении его самого я помню, что очень хотел представить к ордену Святого Георгия, каким награжден был сам, или по крайней мере — к Святому Владимиру с мечами. Но, помню, у меня засела в голове формулировка орденских дум из отказных уведомлений, уже случавшихся ранее на представления к этим орденам: “Отказать в награждении за недостаточностью подвига”. И это одновременно могло оставить Леву Пустотина вообще без награды. Потому я распорядился сделать представление на Святую Анну четвертой степени, ту самую “клюковку” и темляк на эфес шашки, какие были у Саши. Этак же я распорядился представить сотника Томлина и хорунжего Василия.
Всплывали испуганные и каменные лица Алексея Прокопьевича и Сергея Абрамовича.
— Ужас Господень, Борис Алексеевич! — в подлинном ужасе говорили они. — Мы уж ни в какие атаки не ходили. Вы уж нас ни к каким орденам не представляйте. Ни к чему Бога гневить!
Не мог я увидеть прапорщика Беклемищева. Спросил и получил ответ: “Убит”. И мне, грешным делом, отчего-то показалось, что бедный прапорщик Беклемищев даже сейчас, будучи убитым, не понимает, что он убит.
Всплывал сотник Томлин со своим прищуром темно-карих глаз и толсто обмотанными руками, так толсто, что они походили на бабы, которыми мужики забивают сваи. И, помню, он, отдавая команды, этими бабами взмахивал, а потом, верно от боли, бережно прижимал их к груди и тотчас же опять взмахивал ими. Придерживать шашку он не мог, и она несколько путалась у него при ходьбе.
— Ничего, спи, спи! — говорил он мне.
— Что семья Иззет-аги? — якобы первым делом спросил я.
Якобы — потому что сам я этого не помню, видно, не совсем был в себе. Служебные дела возвращали меня в память, а душевные — нет. Верно, не умел я любить.
— Спи, Лексеич, спи, все порядком! — говорил мне сотник Томлин.
Так же, только весело, отвечал хорунжий Василий.
— Погодите немного, ваше высокоблагородие. Придете в себя — и проведаете своего агу! — якобы говорил мне он и переходил к другой теме, переходил к своему пулемету: — А она, моя милушка, тут же и оскоромилась! Я ей на титечку нежненько нажимаю, думаю, сейчас в любовной истоме изойдет, а она семь-восемь патрончиков пырк — и все, и хоть вьючком ее привязывай в обозы! Патрончиков больше нету-ка. Как Григорий Севостьянович говорит, нету-ка!
Когда же заскрипели и ударили по камням колеса двуколки, повезшей меня из аула, я очнулся более и в страхе велел поворачивать обратно.
— Я должен увидеть семью Иззет-аги! — потребовал я.
Обочь двуколки встал сотник Томлин.
— Ваше высокоблагородие, капитан, — с прежним прищуром и недовольством в голосе сказал он. — Ваше высокоблагородие, вы будто азиатцев не знаете!
Я не понял, к чему он вдруг приплел азиатцев. Но мне не понравились ни прищур его, ни недовольство в голосе. Во мне дернулась на секунду некая сила.
— Вы, сотник, все у нас знаете! — с вызовом и напором на “вы” сказал я.
Он посмотрел на меня пристально и спокойно. Было видно, что его мучает боль в руках, но он ее превозмогает, и рядом с его превозможением он видит меня слабым.
— Что с семьей Иззет-аги? — закричал я.
Но, думается, закричал я только в собственном представлении. Думается, на самом деле, я кое-как пролепетал эти слова, уже обессилевая от самой потуги на крик.
— Сейчас доложим, ваше высокоблагородие! — в усмешке приложился правой своей бабой к папахе сотник Томлин, повернулся и крикнул: — Этого мне, Арамку!
К нему приспешил низкий и крепкий сложением армянин-переводчик. Сотник Томлин сказал ему:
— Доложи капитану! — и сам, опять превозмогая боль, пошел рядом с двуколкой, так что я почувствовал его небрежение ко мне, его подчеркнутое сравнение меня с Сашей. Верно, с ним он никогда так не обращался.
Я вспомнил, что он сберег мне мою шашку, подаренную Раджабом, и вдруг впервые почувствовал, что руки мои в кистях сильно и ломко саднят, что они крепко и толсто, как и сотника Томлина, перевязаны. Я вспомнил, что меня прибивали к перекладине. “Господи! Как же я теперь ходить-то буду!” — в ужасе представил я себя в момент отправления нужды. Но этот ужас перекрылся тем, что сказал армянин Арам.