Выбрать главу

И вот — снова чистилище? Или — катастрофа? Наказание было столь несоразмерным проступку, а сами случайность и абсурдность его были столь очевидны и невероятны, что для Прасолова это было как потрясение, как черный сполох и удар судьбы.

Не утешаться же ему толстовскими словами о том, что можно и в тюрьме быть свободней, чем в Москве? Или причудливыми настроениями великого писателя быть посаженным в тюрьму? У Толстого — всемирная слава, да и… не меньший эпатаж, быть может?

Возможно, длинная чреда художников (Томаззо Кампанелла, Франсуа Вийон, Мигель Сервантес, Андре Шенье, Кондратий Рылеев, Тарас Шевченко, Оскар Уайльд, Поль Верлен, Федор Достоевский, Николай Заболоцкий, Ярослав Смеляков, Даниил Андреев, Александр Солженицын…), испытавших тюрьмы за разное, в разные века, — все-таки некая моральная поддержка? Мог же он, наверное, знать, что преподобный Ефрем Сирин, к покаянной молитве которого восходят прекрасные пушкинские «Отцы пустынники и жены непорочны…», в молодости отсидел в темнице по ложному обвинению в краже овец? Или что Франциск Скорина, великий славянский просветитель, был брошен в тюрьму по навету варшавских банкиров и получил освобождение лишь по указу польского короля, при его внимательном ознакомлении с делом? Или что Бранислав Нушич подвергся тюремному заключению за стихотворение «Два раба», против режима ненавистного в народе сербского короля Милана Обреновича. В каждом времени — свои сидельцы. Гийом Аполлинер был заключен в тюрьму по ложному обвинению в похищении из Лувра знаменитой картины Леонардо да Винчи «Джоконды». Иво Андрич, будущий нобелевский лауреат, в годы Первой мировой войны был арестован за участие в сербском национально-освободительном движении. Лаза Костич был заключен в Пештскую тюрьму за выступления в защищу православных Австро-Венгрии. И совсем близкий по времени пример: шведский режиссер Ингмар Бергман был посажен по доносу о неуплате долгов, обвинение оказалось ложным.

В глубине души предельно страдая, Прасолов случившееся с ним оценивает и — сам судя. «Заносит руку чей-то суд, когда же — грянет — Твой?».

«До чего ж иных пугает слово З/К. Я и здесь во многом свободнее, чем они там!»

Или — «Мне-то и срок судья завысил, что я кое-что высказал на суде в лоб: „Сколько раз вы ни кинете меня в неволю, я буду свободнее вас“».

Чувство уязвленного одинокого? Горькая бравада?

В письме другу, писателю, земляку Василию Белокрылову много спустя он цитирует стихи, записанные в Анне, на стене камеры.

Захлопни, соглядатай, дверь! Пускай в дверях стеклянный глаз. Какое счастье! Я теперь Наедине с собой хоть раз. Когда пробьет мой вольный час, Здесь духом тленья в свете дня Пахнет — от прежнего меня, А может, от всегдашних — вас.

На грани зрелых лет

Предыдущие два года заняты были, видимо, осмыслением случившегося, осмыслением себя в мире, и страны, и мира, как таковых, взыскующих новых надежд, побед и потерь. Недавний Карибский кризис дохнул всепланетной катастрофой, мир стоял у края бездны, словно средневековый корабль в Карибском треугольнике.

В эти два года стихов у Прасолова немного. В шестьдесят первом их вовсе нет. В следующем есть сильные: «Рубиновый перстень», «Царевна», «Развесистыми струями фонтана…» Но есть и слабые, неудачные, вроде: «Век нам крылатый выпал…» Иные строки — плакатная мысль и неточность слова: «Явись на землю — наверное, взъярился б кроткий Христос: Ему здесь дарили тернии, Гагарину — пламя роз»; а дальше: «Век наш! В его кипенье мы сами ракетам сродни: они теряют ступени, а мы — отработанные дни». Разумеется, подобные официально оптимистические строфы не могли художественно свидетельствовать о драме освоения космоса — онтологической, да и сугубо человеческой. Мало еще кто догадывался, чем грозит земле и человечеству гордынный вызов горним сферам, взлетная площадка новой Вавилонский башни: техногенные, губительные проколы озоновой оболочки, гибель космонавтов и астронавтов — лишь начало…

Но вот — шестьдесят третий год. Поэт — в возрасте Иисуса Христа. Весь год — в тюрьме. Внешне он и библиотекарь, и заведующий клубом, и разнорабочий. Тюремная роба и прогулки в замкнутом, прицельно контролируемом пространстве делают его похожим на других, которых здесь сотни. Но он — один. В нем восходит истинный поэт. И никогда уже, разве что в больницах, он не напишет в один год стольких стихов. Пятьдесят, даже больше. Пятьдесят зрелых стихов!

В этих стихах он заявит главные, испытательные ценности трагически расколотого, двуединого мира — любовь, ее свет и мрак, целомудрие и темное, плотское дно, ее высокие вершины и темные стремнины, ее идеалы, маски, подобия; единство боли и радости; война и память о войне; сыновье чувство к матери; высота и святыня человеческого труда, единство и драматическое противоборство природы и человека, сопутствующего прогресса; свобода подлинная и мнимая; музыка и гармония мира; память времен и племен; Бог и люди.

Стихи он шлет на волю — в районные редакции. Но прежде всего — в Воронеж. На квартире ученого, уже сказавшего о Прасолове свое слово веры в литературной среде и печати, Абрамов и Ростовцева прасоловские стихи отбирают для «Нового мира». Ростовцева передает их Твардовскому.

Александр Трифонович Твардовский знакомится со стихами. И — случай небывалый для журнала — в августовском номере за 1964 год публикует десять (!) стихотворений неизвестного России провинциального поэта: по месту проживания даже не областного, а районного.

Подборка существенно разнилась с тою, какую предлагал или желал бы видеть автор: в журнале появились лишь три стиха из первоначально намеченных им — «Весна от колеи шершавой…», «Среди цементной пыли душной…», «Тревожит вновь на перепутье…» Правда, и Прасолов, надеясь стихами «дать основное направление — Время, Бытие, Человек, День, Ночь», не включил в первоначальный список даже такие свои шедевры, как «Пролог», «Когда созреет срок беды всесветной…», «Тревога военного лета…», «Коснись ладонью грани горной…», «Ты в поисках особенных мгновений…»

В «Новом мире» стихотворения пошли в последовательности, какую определил им главный редактор: «Весна от колеи шершавой…», «Привычно клал он заводскую…», «Черней и ниже пояс ночи…», «Среди цементной пыли душной…», «Платье — струями косыми…», «Взметнули трубы медные…», «Сюда не сходит ветер горный…», «Далекий день. Нам по шестнадцать лет…», «Зима крепит свою державу…», «Тревожит вновь на перепутье…»

Новомировская подборка принесла провинциальному поэту всероссийскую известность.

Август же стал для Прасолова дважды счастливым месяцем. Познакомясь со стихами, за автора их стал хлопотать Твардовский, депутат, что называется, со стажем, и в августе Прасолов был освобожден досрочно.

(К месту вспомнить, что депутатский запрос Твардовского вскоре помог в освобождении и реабилитации трижды подвергавшейся аресту и заключению поэтессы Анны Барковой. Много старше Прасолова, но в чем-то ему близкой. В ее стихах есть трагизм слома, и одиночества, и роковой безбрежности — «Первый крик мой и тело сдавила тоска…», «…И в одиночку мы спускаемся в катакомбы», «Костер в ночи безбрежной, где больше нет дорог…» Едва не наизусть знавшая Достоевского, она перестрадала, перечувствовала многое трагическое, что пережила страна в первой половине двадцатого века, и она же еще в начале пятидесятых, в начале хрущевской «оттепели», смогла услышать предчувствие страною новых бед: «Чую, кто-то рукой железною снова вздернет меня над бездною».)

А 3 сентября 1964 года в Москве, в Малом Путинковском переулке, в редакции «Нового мира», Прасолов встретится с Твардовским. В редакторском кабинете, где прежде бывали в немалом числе знаменитости, где в ту пору не раз бывал Солженицын (уместно сказать, что прасоловское отношение к тогдашнему «Новому миру» сродни солженицынскому; иное дело непосредственная оценка солженицынского «Одного дня». В одном из писем Прасолов посчитал необходимым сказать, что ему «не понравилось, что автор — человек интеллектуального склада — спрятался за Ивана Денисовича». Замечание, пожалуй, скорее поверхностное, нежели справедливое. Как раз-то «интеллектуалы», «интеллигенты» и пеняли Солженицыну, дескать, почему главный образ его лагерной повести — простой человек из народа, а не интеллигент, об этом Солженицын вспоминает в книге «Двести лет вместе»).