Неподалеку больница, печально известная Орловка, где ад и рай переплавились в «вывихнутых» человеческих душах, где в зарешеченных палатах пытается выздороветь «смещенная безумьем жизнь»; где больных пытаются излечить от «горькой», от устойчивой тоски-подавленности, от чувства преследования, не засыпающего ни на ночь, от навязчивых маний исключительности, гениальности. В старых кирпичных узницах — русскорожденный Сервантес, заново переделывающий «Дон-Кихота», и Наполеон, разрабатывающий планы, как раз и навсегда опустить на дно морское досадный прыщ — Альбион, и Микеланджело, рисующий конец света и Суд Господень… Там уходят в кругосветные путешествия, погружаются в океанские глуби, летят к Венере; там обретаются свои провидцы, которые уверяют, что Воронеж — колдовской край, а Америка — империя Антихриста; там судят прошлых, настоящих и скоробудущих временщиков. Шлют наставительные послания в былые и грядущие века. И там всегда находятся просто надломленные несчастьем люди, безобидные, кроткие, покорные люди, которым плохо, которым хочется иметь в душе и семье мир, давно не существующий.
Поэт пробудет в лечебнице полтора месяца. И выйдет со стихотворениями, каждое из которых как фреска; одно другого лучше и трагичней. Трагедия угадывается уже в начальных, назывных строках — «Вчерашний день прикинулся больным…»; «И вышла мачта черная с крестом…»; «В тяжких волнах наружного гула…»; «Она вошла во двор несмело…»; «И опять возник он, с темным вязом…»; «В ковше неотгруженный щебень…»; «Приподнятые уносила плечи…», «Торжествует ночное отчаянье…»; «Черная буря идет по земле…»
«Черная буря идет по земле — буря с Востока…», но как же — экс ориенте люкс? С востока свет? В прасоловском стихотворении и метафизический, религиозный смысл. И может быть — экологический и символический. Идет затмевающая солнце черная пыль, «черный мой снег»… Невольно вспоминается «черное солнце» из «Тихого Дона».
На исходе лета он вернулся к прежнему газетному делу.
А на исходе года — 26 декабря 1970 — родился сын.
Рожденный сын. И словно бы заново рожденный поэт.
31 декабря, в полуночный праздничный час, пишет:
«С Новым Годом, мои родные!!!
Нас трое… позвонили с почты: у Прасолова сын…
Имя, данное мной, одобрили — русское, хорошее… Михаил!!!»
Друг Михаил, в его честь? Но и — Михаил Лермонтов? Михаил Ломоносов? Михаил Черниговский?
А по ночному небу — Михаил Архангел.
Дивногорье
Семидесятый год закончился, ушли его дни, в каких привычно отсоседствовали поденщина и поэзия, быт и дух. Новый год Прасолов встречал в санатории для легочников.
Санаторий размещался в стенах бывшего Дивногорского монастыря, на берегу Дона. Сверху нависают меловые кручи, белые меловые столпы — Дивы. В узкой прибрежной полоске меж рекой и кручами тянется железная дорога, день и ночь стоит гулкий грохот. Санаторный, лечащийся люд — «народ всякий — больше тяжелый по-обывательски. Когда эта продукция иссякнет на Руси? Молодежь хуже стариков».
И однако уголок выдался действительно дивный, может, лучший в жизни поэта, если б не болезнь. Сокровенная пядь! В самом названии «Дивногорье» — восторженная, высокая высота, и предание, и миф, панорама географическая и историческая; словно бы естественная вписанность в ряд духовных названий, значимых для славянского слуха: Белогорье, Святогорье, Беломорье, даже Беловодье.
Четверть часа вязкого подъема вверх, и с кручи открывается «огромной дали полукруг», и даже весь круг — просто необозримый, будто внегоризонтный. Время и пространство — как бы единое целое. Под небом вечности человеческая история — словно маленькая девочка, на древних холмах, в молодых травах оставляющая свои бегущие шаги. Протяженность истории здешней — зримая: сохранившая свои валы и стены хазарская былая крепость, выше по течению реки, на придонских холмах — славянские городища, в широких полях — скифские и бог весть чьи курганы. Дон — бирюзовая дорога, на которой умеющий видеть разглядит и древние переправы, и средневековые суда духовных посольств из Москвы в Константинополь, и струги Фрола Разина, Степанова брата, с напрасной надеждой — взять приступом близкий, верный государевой власти Коротояк. А как не увидеть Петровской армады, плывущей штурмовать Азовскую крепость? У Дивногорья флотилия причаливает на отдых. Пушки палят, черноризцы крестятся. И горним молчанием молчат Дивногорские пещеры, прорубленные монахами киевскими по благословению митрополита Киевского. Митрополита Могилы. И сами пещеры с подземными церквями для неверующих, маловерующих, иноверующих — что могилы, но для верующих — что горние обители.
Прасолов уже на второй день Нового года пишет «дивногорское» письмо, из которого существенное можно прочитать и понять в человеке, поэте, даже если до этого не знать его, не знать ни единой его строки.
«…С 15 лет… впервые мне стало понятно, что такое Одиночество — как мой Рок, как клеймо на лбу, как тавро, которое не стерли ни материнские, ни женины руки — тогда, не сотрут никогда и теперь…
Одиночество без прописки живет со мной, как и я, в моей келье — душе моей: я с ним пришел и уйду…»
(Все-таки странное, малоожиданное начало письма к молодой жене и матери его сына-младенца: семья как триединство отца, матери и дитяти едва образовалась, а над нею уже повеяло холодком распада. Замаячила тень уходящего одинокого. Одинокий мужественен и безжалостен: ему не дано утешать или же он не хочет утешать, в милосердии поступаясь истиной. Истину и гуманизм не срастить. Правда выше всякого утешительства. И даже — выше любви?)
«И уйду я в мир, который М. Лермонтов назвал своим домом:
(Песни поют люди на земле и ангелы в небе. Но дом человеческий — и на земле, да под небесным сводом! Все и вся — Небо, его горная высь, его земная драма. Небо космически, метафизически, онтологически живет в прасоловской строке: движутся светила, сгорают звезды, грозно сверкают запредельные, надмирные сполохи, бесконечно равнодушные, чуждые к земным человеческим судьбам. Космический холод и мрак. Но если не в прасоловской строке, то в прасоловской душе, взыскующей Неба, есть место Вседержителю?)
«Да, это Дом колхозника — Дом Беды, которую, как ни парадоксально, я назову частицей мира — счастья моего — смеха сквозь ночные слезы (о, сентиментальность взамен мужества!). Да и слез не было — оттого не легче на душе…» (Реальный Дом колхозника в поселке Хохол, давший короткий приют районному газетчику, под пером поэта обретает жесткий символический образ Дома Беды. Парадоксальность — движение черно-белых контрастов, сближение несоединимых берегов, противостояние враждебных и родных полюсов — обычное проявление прасоловского поэтического мира, его дара, его поэтического сердца, способного даже в трагическом видеть намек на счастье.)
«А обстановка — располагает — и духовная, и предметная. Люди передали себя нам через храмы в пещерах, где я брожу (вчера еще был в Больших Дивах — церковь относится к 17 веку и служит по большим праздникам…)».
(Дивногорские пещеры — как вход в духовное, идущее от апостольской церкви: пещеры — в глубинной толще земли, но свечи и иконы взывают к Небу. Поэт не забывает упомянуть пещероустроительную монашескую братию: несущий в себе знание прошлого и прозрение будущего, он всегда помнит об ушедших, кто истово исполнил свое дело на земле.)