Следующее задание было для меня наиболее трудным и, если хотите, самым неприятным. Потому что касалось уже не абстрактных конвертов с письмами в неведомые адреса. Мне нужно было организовать опоздание на самолет некоего старшего лейтенанта медслужбы, а значит, вступить в непосредственное общение с людьми этого времени, грубо вмешаться в их судьбы.
Я не Остап Бендер и не Джеймс Бонд какой-нибудь, всякого рода авантюрные проделки всегда плохо у меня выходили, я даже в розыгрышах не любил из-за этого участвовать. Так что до сих пор удивляюсь, что эта штука получилась у меня так гладко и даже, я бы сказал, изящно.
Я провожал своего старлейта в белой морской форме от квартиры до самого Внукова, тщетно ожидая какого-нибудь случая, который все решит сам собой и который, разумеется, так и не представился. Парень этот, лет двадцати семи на вид, сразу отчего-то вызвал у меня симпатию, хотя естественней было бы наоборот. У него было приятное, я бы сказал, аристократического типа лицо интеллигента далеко не первого поколения. В иных обстоятельствах я бы с ним с удовольствием побеседовал. Сейчас же, увы, мы друг для друга были всего лишь объект и субъект межвременного контакта.
Доктор, как человек пунктуальный, прибыл в аэропорт за двадцать минут до конца регистрации. И пока он стоял в не слишком длинной очереди на посадку, я отчаянно перебирал все свои довольно нереальные варианты. А время утекало неудержимо, тем более что в те идиллические времена никто и слыхом не слыхал о воздушном терроризме и в самолеты сажали не только без досмотра, но даже и без паспорта. То есть очередь двигалась быстро. И как-то вдруг, неожиданно, я придумал. Из ближайшего автомата, не упуская из виду своего клиента, я позвонил в аэропортовскую военную комендатуру, решительным и напористым голосом немаленького начальника из МУРа попросил, то есть почти приказал, под любым предлогом на полчаса задержать стоящего у седьмой стойки опасного преступника в морской форме, приметы такие-то. Опергруппа на подходе, но тем не менее…
Или тон мой подействовал, или дежурный был прилежным читателем адамовских детективов, но через три минуты я наблюдал, как к старлейту подошел усиленный офицерский патруль, проверил документы и, невзирая на протесты, препроводил. Честно говоря, чувствовал я себя в этот момент крайне погано, хотя вполне вероятно, что этой акцией я открыл военврачу путь к бессмертной славе. Если он в этой истории столь важная фигура. А может быть, с той же долей вероятности, только что напрочь сломал человеку жизнь…
После этого в моих делах появился просвет, и я смог, наконец, перевести дух и спокойно осмотреться.
Поначалу Москва показалась мне незнакомой, недостаточно праздничной, что ли, запущенной, грязноватой, в общем – не соответствующей моим ностальгическим, романтизированным воспоминаниям. Но чем больше я привыкал и вживался, чем дольше дышал воздухом ушедших минут, подстраивался под другой, гораздо более медленный ритм жизни, тем ближе мне становился этот полузабытый, мило-провинциальный город моей юности.
Спокойное уличное движение, гремящие трамваи в центре, целые кварталы ныне бесследно исчезнувших и довольно привлекательных на вид домов, девушки в юбках, которые через год стремительно укоротятся до самого некуда, а пока скромно прикрывают колени, ребята через одного в синих китайских брюках по пять рублей, лотки букинистов почти на каждом углу, с такими книгами, что если рассказать – не поверят; первая серия «Войны и мира» в «России» (все улицы заклеены афишами с Бондарчуком, Савельевой и Тихоновым), английская промышленная выставка в Сокольниках, выставка «Роден и его время» в Пушкинском музее, табачные ларьки с радугой сигаретных пачек давно исчезнувших марок, длиннейшая очередь возле «Детского мира» – продают новый сборник Асадова…
Все вспоминается, все это было, где-то тут я крутился в те дни – может, минуту назад пробежал вот этим подземным переходом… – знакомился с девушками, все больше с приезжими, как раз сейчас наплыв абитуриентов, толкался у входа в Дом кино, добывая два билета на «Загадочного пассажира», проникал на выставки, пил пиво из желтых бочек и шиковал сигаретами «Астор» и «Лорд», которые появились вдруг и так же вдруг навсегда исчезли. Словно и не уходил отсюда на двадцать долгих и так незаметно промелькнувших лет.
Но самое сильное ощущение в этом невероятном дне, жарком, даже душном, чуть пасмурном и безветренном – люди.
Я смотрел на них, идущих по улицам, разговаривающих, стоящих в очередях, чему-то смеющихся или грустящих, и не мог не думать, что половина из них уже наверняка умерла и похоронена – любой почти человек, которому за пятьдесят, а сейчас – вот они, передо мной. Ни о чем не подозревают. Не догадываются, что прошли уже свой путь и существуют только потому, что сейчас я здесь. Не станет через несколько часов меня в этом пока что вполне реальном мире, и они тоже мгновенно переместятся с улиц и площадей туда, откуда вызваны чужой волей на краткий миг. Вот где истинный парадокс. Страшновато…
А может, не стоит пугаться и удивляться? Не менее ли это страшно, чем обратное – когда ты сам умираешь, а все вокруг остается совершенно, до ужаса по-прежнему. Все живут, смеются, грустят, любят – и никому нет дела, что тебя, именно тебя, единственного, вдруг не стало и не будет больше никогда. А так и есть, и ни одного человека в XXI веке не волнует и не удивляет мое в нем отсутствие.
А я сам? Где я сейчас, что делаю? И если бы мне встретиться сейчас с тем, молодым, о чем бы мы говорили? Что я хотел бы сказать себе сейчас, от чего предостеречь и что подсказать? Наверное, ничего. Потому что это просто незачем. Ничего бы я этим не изменил. В лучшую сторону, я имею в виду. В худшую – запросто. Ну, допустим, увидев меня, он уверовал бы, что в любом случае доживет до моих лет, и по молодой глупости что-нибудь такое выкинул опрометчивое. А благие советы – кто их в девятнадцать лет слушает? Я, по крайней мере, наверняка не слушал тогда и не стал бы слушать теперь. Даже от себя самого. Или тем более.
Чтобы отвлечься, я стал думать, как бы мне отметиться тут, чтобы осталось доказательство, убедительное для меня самого, чтобы не мучиться потом всю жизнь, как герой Шекли, пытаясь понять – в свой мир вернулся или в какой-нибудь параллельный?
Перебрал разные варианты, все они явно не подходили, а потом увидел вдруг вывеску и понял: вот это в самый раз. Зашел в сберкассу и почти все свои деньги положил на срочный вклад. Риск, конечно, был, деньги последние, дома ни копейки и поступлений не предвидится, но настроение было такое, что не до мелочных счетов. А подтверждение выйдет самое стопроцентное, на гербовой бумаге и с казенной печатью.
И осталось еще одно желание, самое последнее и самое заветное, которое глубоко сидело у меня в подсознании с того еще момента, когда Ирина впервые назвала дату моего десанта.
Я сел в метро, доехал до «Студенческой», перешел через улицу, свернул под арку возле магазина товаров для слепых с довольно бестактным, на мой взгляд, названием «Рассвет» и нашел скамейку в тени старых лип, с которой хорошо был виден весь двор.
Здесь жила девушка, та, может быть, единственная, которая была мне определена на всю оставшуюся жизнь, с которой когда-то все так хорошо началось под новый, такой теперь давний год и внезапно, неожиданно, нелепо кончилось. Из-за нее, этой девушки, я и не женился потом, оттого что никакая другая не вызвала в душе ничего похожего. (Конечно, другие девушки впоследствии имели место, но…)
Когда мы расстались, я начал даже писать стихи, и получалось вроде бы и неплохо. Что-то вроде: «Во сне увижу – буду плакать, проснусь, опомнюсь, улыбнусь…» Тогда мне хватило воли и характера уйти и больше никогда не искать встреч, не говорить жалких слов, а ведь было, было непреодолимое желание и год спустя, и два, и пять: разыскать, подойти – сильным, уверенным в себе, – взять за руку, предложить: «Давай с тобой так и условимся – тогдашний я умер, Бог с ним, а с нынешним – остановимся и заново поговорим». Нет, не сделал этого.
И вот теперь, через двадцать лет, когда и вспоминать бы уже не следовало, я снова здесь. За месяц с лишним до рокового вечера в Серебряном бору.
Я помнил время, когда она должна была появиться, и не ошибся. Она шла с гордо вскинутой головой, на плече сумка на длинном ремешке, легкая юбка вьется вокруг загорелых ног, резко звенят каблуки по каменным плитам, и звон их долго висит в колодце двора. Все три или четыре минуты, пока она не скрылась в подъезде, я смотрел не отрываясь, подавляя невыносимое желание окликнуть, подойти, заговорить. Смешное, наверное, и жалкое было бы зрелище…
Она исчезла в темном дверном проеме, моя первая, несчастливая, незабытая любовь, а я еще долго сидел, и в голове прокручивалась еще одна старая песня, которую тоже не вспоминал Бог знает сколько лет: «На то она – и первая любовь, пойми, чтоб мы ее всю жизнь не забывали…» А ведь жил же и вроде забыл.
Медленно я вышел на улицу. Солнце уже сползало к дымному горизонту, и его краснеющий сплюснутый круг больше не слепил глаза. От недавно политого асфальта пахло влажной пылью и бензином. Оставалось последнее дело в этом времени и этом городе. Я остановил такси, серую 21-ю «Волгу» с красной крышей, такую старую, что она напоминала разношенный ботинок, сел на заднее продавленное сиденье.
– В центр, шеф, и не будем смотреть на счетчик. Хоть через выставку…
В машине был приемник, по «Маяку» передавали мелодии, под которые мы танцевали свои первые танцы на школьных вечерах: «Красивую мечту», «Серебряную гитару», «Маленький цветок»… Я чуть не выругался вслух. Что они, все сговорились, что ли?
– Куда теперь? – спросил всю дорогу молчавший таксист.
Я увидел, что машина поворачивает с улицы Горького на Манежную площадь.
– До ЦУМа, и хватит…
На Столешниковом я вошел в подъезд нужного мне дома, поднялся на третий этаж по широкой чугунной лестнице. На площадке было сумрачно и тихо, сквозь витраж падали пятна разноцветного света. Вот дверь, обитая вытертым черным дерматином. Три звонка один под другим и таблички с фамилиями. Две нормальные среднерусские фамилии. А одна какая-то странная, нарочитая – Дигусар. Почему не Монодрагун? Из заднего кармана я вытащил предмет, который дала мне Ирина. Можно сказать, что он выглядел, как дорогой и со вкусом сделанный портсигар. На рифленой золотой крышке замысловатый вензель из мелких, как бекасиная дробь, рубинов. Поднес эту штуку к середине двери – и нажал кнопку-защелку.