Вначале я печалился, что ночной мрак помешает мне увидеть, как из воды мало-помалу поднимается поэтичная царица Адриатики, но, сойдя с поезда, выйдя из таможни и сев в гондолу, был вынужден признать, что ровным счетом ничего не потерял. Хотя стояла уже середина января, то есть зима была в полном разгаре, небо было ясным и сияющие лунные лучи озаряли лагуны, по которым скользила наша гондола.
Венеция вставала перед нами, словно черная громада, причудливо вырисовывавшаяся на фоне небесной лазури.
Вначале мы вошли в широкий канал, стиснутый двумя рядами домов, чьи фасады в одном ряду были залиты светом, а в другом — погружены в глубочайшую тьму.
Однако местами тьма эта разрывалась огоньком какой-нибудь свечи, горевшей за окном и казавшейся звездой среди темного неба.
Вскоре наша лодка вошла в более узкий канал, где прихоти света множили изменчивость открывшегося зрелища. Вода, вначале казавшаяся жемчужно-серебристой лазурью и широко расстилавшая перед нашим взором свое ночное зеркало, сделалась чернильно-черной и, при всей легкости хода нашей гондолы, словно разбуженная и растревоженная ее движением, черными кругами билась о темные фундаменты домов, где время от времени мелькала во мраке какая-нибудь тень с неуловимыми очертаниями. Подобные мимолетные тени, которые, попадая в лучи лунного света, какое-то мгновение белели и почти тотчас же возвращались во тьму, напоминали мне таинственных персонажей романов Мэтьюрина и Льюиса. Проплывая по этим мрачным и зловещим каналам, я вспоминал великолепный монолог Анджело, обращенный к Тизбе, то есть, возможно, лучшее, что было написано о Венеции рукой поэта.
Время от времени, когда мы намеревались повернуть за очередной угол канала, звучал резкий крик, похожий на крик Орко, духа лагун, и в ответ звучал другой крик, заставлявший нас вздрагивать.
Это наш гондольер предупреждал о своем приближении, и ему криком отвечал какой-то другой гондольер, плывший в нашу сторону. Подобные предосторожности необходимы для того, чтобы бесшумные и остроносые гондолы не врезались друг в друга.
Порой все огни кругом, за исключением тусклого фонаря гондолы, исчезали, и дома, стискивавшие канал, который становился все уже, сближались настолько, что между двумя рядами террас едва просматривалось небо, похожее на лазурную ленту, усыпанную серебряными звездами. Но уже через мгновение, стоило нам повернуть за какой-то угол, нашим взорам внезапно открывалась луна, и тогда, казалось, целый водопад бледного света струился вдоль домов, сливаясь с рябью канала.
Рядом с нами, то справа, то слева, проносились другие гондолы, и в это мгновение, словно при короткой вспышке молнии, мы могли разглядеть их внутренность, казавшуюся освещенной одним из тех отблесков, какие видны на картинах Рембрандта.
И тут я возблагодарил случай, вынудивший меня приехать в Венецию в ночное время: увиденная подобным образом, в такой час и в обстановке тишины, безлюдия и поэзии, она ничего не потеряла от своего очарования. Это по-прежнему была Венеция пятнадцатого века, с ее тремя инквизиторами, ее Советом десяти, ее сбирами, ее бронзовыми устами и ее каналом Орфано; это по-прежнему была Венеция с ее мертвенно-бледными ужасами; тьма придавала ей ту тайну, какую отнимал у нее свет.
Наконец, мы вошли в Большой канал, в одно мгновение приведший нас к гостинице «Европа», бывшему дворцу Джустиниани.
Для того, кто хотел бы увидеть Венецию в трауре, момент был выбран удачно. Венеция пребывала на той стадии уныния, какая следует за отчаянием; Венеция слышала грохот пушек Сольферино; Венеция видела на горизонте белые паруса французской эскадры; затем пушки смолкли, паруса скрылись из виду, и Венеция, на короткое время поднятая ангелом надежды с ложа болезни, вновь рухнула на него, испытывая еще большие страдания и сделавшись еще ближе к смерти.
Тем не менее Венеция, в материальном плане неспособная ничего сделать против своих угнетателей, в нравственном отношении борется с ними с необычайной настойчивостью, энергией и сплоченностью. Все классы общества, аристократия, буржуазия и простонародье, прежде настолько отличавшиеся здесь друг от друга, что они составляли нечто вроде отдельных народностей, словно сблизились и объединились под чудовищным гнетом притеснения. Все мужчины, от гондольера до патриция, сделались братьями, и все женщины, от цветочницы до герцогини, сделались сестрами. Таким образом, в Венеции, городе, где некоторые кафе — к примеру, кафе «Флориан», — не закрываются ни днем, ни ночью, венецианцы и австрийцы, по обоюдному молчаливому согласию, ходят в разные кафе, и если случайно какой-нибудь австриец забредет в кафе, где собираются венецианцы, в ту же минуту, не произнеся ни единого слова, не сделав ни единого жеста, все они поднимутся, возьмут шляпы и удалятся.