Махно читал декларацию, всё более и более вдохновляясь, и под конец едва ли не пел текст. Он не замечал, как переглядывались меж собой слушатели, пожимали плечами, кривили губы.
Закончив чтение, Махно обвёл всех торжественно-пытливым взглядом:
— Ну как?
— Бред, — сказал Белаш.
— То есть как? — насторожился Нестор. — Говори доказательно.
— Ты сам себе противоречишь. Неужели не чувствуешь?
— Ты конкретней, конкретней.
— Куда уж конкретнее. Главный постулат анархизма — безвластное общество. А у тебя та же Советская власть. Во главе профсоюзов вместо большевиков анархисты.
— Но анархисты же — не большевики, — отбивался Махно.
— Ты забываешь народную поговорку: кто у власти, тот у сласти. Оказавшись у власти, анархист твой мигом переродится в диктатора.
— А с чего ты взял? Докажи.
— А чего доказывать? Взгляни на себя.
— Что? Я диктатор? — возмутился Нестор. — Товарищи, что он несёт?
Махно пытался апеллировать к другим, но они тоже были на стороне Белаша. Даже Клейн — адъютант батьки осторожно молвил:
— Есть, есть что-то от бонапартизма у вас, Нестор Иванович.
— Где ж это, Саша, ты такое слово выкопал?
— Так ведь я приказчиком был, Нестор Иванович, и через мои руки не только москательные товары шли, но и книги.
— И потом, Нестор Иванович, — вступил в разговор Дерменжи, — у вас там говорится, что каждый будет иметь средства производства, а откуда они у него возьмутся, не сказано.
— Да, — согласился Петренко, — если у каждого будут средства производства, это выходит, что каждый становится эксплуататором. Тут у тебя туман, батько.
— И потом, как понять диктатуру труда? — допытывался Зверев.
Махно, привыкший, что его приказы выполняются без всякого пререкания, и поэтому ожидавший, что его декларация пройдёт на «ура», был озадачен такой дружной критикой, не оставлявшей от его сочинения камня на камне. Хоть бы один голос в поддержку его декларации, и что самое обидное — он уже сам видел её недостатки, в которые его носом тыкали товарищи.
Нестор был всерьёз огорчён полным провалом на литературном поприще.
Ночью, ворочаясь на топчане, он думал, как вернуть себе авторское достоинство.
На следующий день Махно был мрачен и неразговорчив. Что-то писал в тетрадку, чиркал, снова писал. Покуривая в сенцах, повстанцы меж собой обсуждали его состояние:
— Опять чего-то строчит. Неймётся батьке.
— Зря мы его так чихвостили.
— Сам виноват, не надо было выносить на обсуждение.
— Надо самогонки достать, она его живо взвеселит.
Сказано — сделано. Ведро самогонки принёс, купив у немцев, Клейн.
— Это в честь чего? — спросил Нестор.
— В честь нашей передышки и вынужденного безделья.
— Это можно, — согласился батька.
Стол был небогат — квашеная капуста, картошка со шкварками, оладьи, изготовленные Левой Зиньковским, и чёрный каравай немецкой выпечки.
После первой же чарки тесное застолье оживилось. После второго стакана откуда-то появилась гармошка. На ней профессионально пиликал Дерменжи, вспоминая своё моряцкое прошлое, наигрывал «Раскинулось море широко». Потом заиграл «Яблочко», кто-то сплясал под одобрительные возгласы застолья. От выпивки лицо батьки разгладилось, Нестор, глядя на товарищей, повеселел.
На улице стало темнеть. Петренко пытался зажечь лампу.
— Брось, Петро, там керосину нет, — сказал Белаш.
— Ничего, погорит трохи.
«Трохи» продлилось не более получаса. Огонёк становился всё меньше и меньше. И наконец погас.
— Давайте зальём туда самогонки, — предложил кто-то.
— Ну да, такое добро переводить. Посумерничаем.
— Дерменжи, дай-ка мне рыпалку, — попросил Нестор.
Приняв гармонь, привычно прошёлся по голосам и басам. Потом что-то начал подбирать и наконец попросил:
— Послухайте, братцы, мою песню.
— Ну-ну давай, — подбодрил кто-то в темноте с едва уловимой иронией.
И Махно запел негромко, едва шевеля голоса «рыпалки»:
— Что уж себя хоронишь, батько? — спросил из темноты Петренко.
На него зашикали дружно, а Нестор словно не слышал. Продолжал: