Поначалу, в своей привычной властной манере, Скарлетт и вовсе не подпускала других ко мне. Она, видимо, определила для себя все те маленькие удобства, которые давало близкое общение с мамой, и делить их с кем-нибудь еще была не склонна, тем более что физического контакта с другими кошками она терпеть не могла, во всяком случае, если это не являлось необходимостью. Заняв господствующую высоту у меня на коленях, она шикала на всех прочих, не гнушаясь даже «лапоприкладства», если Гомер или Вашти норовили пристроиться рядом. Но чаще всего возле меня уже находился Гомер, а он, судя по всему, считал себя взрослым матерым котом, способным постоять за себя, и уже не пресмыкался перед Скарлетт, а потому на подзатыльник тут же норовил ответить оплеухой — ты мне не хозяйка, и все тут. Бывало, все заканчивалось дракой, и мне приходилось разнимать их, применяя силу. Со временем, пусть и с неохотой, Скарлетт научилась уважать личное пространство Гомера и не распускать лапы. Как-никак, ему было уже почти пять лет, а значит, у него имелись свои устоявшиеся привычки. Их было даже больше, чем у любого другого, самого закоснелого в своих привычках кота, и менять их в угоду Скарлетт с ее философией и взбалмошными приступами страстной любви он не собирался.
Вашти, которая не обладала ни нахальством Скарлетт, ни напористостью Гомера, всякий раз оказывалась вытесненной на задворки событий. И тут приходилось проявлять характер уже мне, чтобы обеспечить ей равную долю участия в обществе любителей посидеть у меня на коленях. Но, глядя на нее, я замечала, что в Нью-Йорке Вашти впадает в уныние куда чаще, чем это было в Майами, и чувствовала за собою вину: мне казалось, что она все больше напоминает мне классический случай обойденного вниманием среднего ребенка.
Вашти привел в чувство первый снег. Скарлетт он тоже поразил, причем поразил настолько, что, заметив налипшие на окно снежинки, она забралась на подоконник, оперлась передними лапками о стекло и попыталась поймать снежинку изнутри. Скарлетт не знала, что такое снег и что он — холодный. Она знала лишь одно: там, за стеклом, танцуют белые пушинки, которые так и просятся, чтобы с ними поиграли.
Но Вашти, та была будто рождена для снега: у нее была белая длинношерстная шубка с пышным, как у песца, хвостом и мягкой, точно вата, подбивкой на кончиках лапок у самых когтей, будто на ногах у нее всамделишние, только маленькие, отороченные мехом унты. Казалось, у нее была врожденная память о том, что такое снег и как с ним быть. Возможно, с этой памятью и было связано ее, не свойственное кошкам, очарование водой. Когда поземкой на балкон намело что-то вроде сугроба, Вашти встала у двери, взглядом умоляя выпустить ее наружу. Я так и сделала, и она сразу с головой кинулась в снежный омут. Зрачки ее глаз расширились, отчего казалось, будто она одичала, а дальше — кошка закружилась в белом, поднятом ею самой вихре, и только по темным зрачкам удавалось высмотреть ее в снегу, белую на белом. Загнать ее внутрь мне помог лишь налетевший порыв ветра.
Именно в пору первого снегопада Гомер открыл для себя все прелести сна под покрывалом. В Майами ему было достаточно свернуться клубочком на одеяле возле меня. Но сейчас, видимо, оттого, что он был мельче, чем Скарлетт и Вашти, внутреннего тепла ему стало не хватать. Недостающее тепло Гомер нашел, забравшись ко мне под одеяло. Пригревшись у моих ног, он довольно зафыркал и вскоре уже сопел во сне, в свою очередь, обогревая мне ноги, как постельная грелка. Так и повелось. Скарлетт и Вашти, которые ни слухом, ни нюхом не ведали, что место уже занято, иногда и сами запрыгивали на кровать, при этом сваливаясь Гомеру как снег на голову. Любопытно, что, даже когда он был котенком, сам он никогда никому на голову не падал. И теперь только удивлялся, как это так: не знать, где он; где он обычно бывает и как можно его не учуять на его обычном месте? Гомер возмущенно вскакивал на все четыре лапы и прямо из-под одеяла изливал свое возмущение.
Сама я не могу сказать, знал ли он, когда меня нет под одеялом, или даже не допускал и мысли о том, что меня может не быть, но если, случалось, я лежала на кушетке без одеяла, Гомер от огорчения тут же запускал коготки в мою одежду. А если, скажем, на мне был какой-нибудь мешковатый свитерок, кот ужом забирался под него, доползал мне до шеи и, выпростав голову, клал ее мне на плечо, удовлетворенно мурлыча животом где-то в районе моей груди. Я читала ему вслух из той книжки, что была у меня в руках, он терся носом о мою шею и тихо засыпал — так, что замирало даже мурлыканье. И тогда единственными звуками, которые слышались в тишине, были дуновение ветерка от его дыхания у самого моего уха да шорох бьющихся в окно снежинок.