– На линкоре «Марат», бывшем «Петропавловске», я проходил практику как студент Ленинградского кораблестроительного инсти тута, – начал Кирилл Георгиевич. – Однажды на палубе линкора меня окликнули по фамилии. Мимо проходил контр-адмирал Самойлов. Он пригласил меня в салон и сказал, что очень рад видеть сына своего бывшего командира и наставника. Константин Иванович Самойлов служил в первую мировую на «Полтаве» младшим артиллеристом и считал моего отца своим учителем. В гражданскую войну Самойлов командовал канонерской лодкой «Ардаган» на Каспии… В сорок первом он был начальником военно-морских учебных заведений. Осенью, в шторм, на Ладоге разломилась баржа с эвакуируемыми курсантами. Погибли люди. Самойлова судили и расстреляли…
Так начался удивительный сказ о судьбах моряков старого флота, который заставил меня забыть о возвращении в Москву, о накрытом дома столе. Впрочем, стол мы накрыли и здесь, на холостяцкой кухне, и пили чай из стаканов в старомодных корабельных подстаканниках, тяжелых, чтобы не ерзали по столу в качку…
Кирилл Четверухин окончил аспирантуру и работал в Центральном научно-исследовательском институте кораблестроения имени А. Н. Крылова, когда началась война. Он нес дежурство в отряде МПВО. Рядом разорвалась авиабомба. Тяжелейшее ранение головы, перелом позвоночника… Как он выжил в тот чудовищный зимний голод, немощный, бездвижный?…
В тридцать лет – инвалид II группы, без костылей ни шагу. Он забывал о них только за чертежом, распластанным на кульмане. По суше он передвигался с трудом, зато его катера, сначала тор педные, потом ракетные, неслись по морю, обгоняя все, что резало волны. За труд конструктора, за человеческое мужество – один надцать правительственных наград, орден Трудового Красного Знамени.
Что помогло выстоять? Для себя я нашел ответ на этот ба нальный вопрос; он заключен в трех рамках из красного дерева: «Жемчуг», «Полтава», «Марат»… Дух человеческий, как и кровь, передается донорами. Он никогда не забывал, что он внук адмирала Левицкого, сын адмирала Четверухина. Он растворил свою скорбную личную жизнь в славном морском прошлом отца и деда. Он жил их походами и боями, общением с их однокашниками, друзьями, соратниками. В его памяти – поразительной глубины и ясности – стоял, словно град Китеж в озере, русский флот в кораблях и лицах. В развалюшном кресле с одним подлокотником передо мной сидел оракул балтийских моряков, их семей, кораблей, кают-компа ний… Почти все, о чем поведано в этой главе, – дар удивительной памяти этого человека и неизданных мемуаров его отца.
Ему дала жизнь старшая дочь адмирала Левицкого – Мария Павловна, та самая, чьей руки добивался несчастный мичман Тучков. Спустя год после гибели «Камбалы» она стала женой небогатого и неродовитого мичмана Четверухина. С ним неразлучно кочевала по военно-морским базам – вслед за кораблем мужа: Либава, Гель сингфорс, Петроград, Севастополь… В Севастополе бывший старший артиллерист «Полтавы», участник Ледового перехода, возглавлял береговую артиллерию Черноморского флота, носил нашивки командира РККФ II категории, что соответствовало званию контр-адмирала. Речь, разумеется, не о чинах, а о том, что Георгий Николаевич принимал самое деятельное участие в создании двух подземных крепостей Севастополя, его «парадных» морских ворот, – 30-й и 35-й береговых батарей.
В 1930-м, неожиданно для всех и для него самого, Четверухина арестовали. Лубянка. Трибунал. Десять лет. Лагерь в Кеми. Болезнь сердца, лазарет. В лазарете за ним присматривала сестра-хозяйка, дочь бывшего морского министра И. К. Григоровича, вдова вице-адмирала Карцева, последнего директора Морского корпуса. Ей не куда было деться, и она доживала свой век в Кемьлаге…
Через год, опять же неожиданно для всех и для него самого, Четверухина освободили и отправили в распоряжение Коморси – командующего Морскими Силами Республики. (В 1936 году ВЦИК снял судимость, а через тридцать три года Военная коллегия Верховного Суда СССР уже полностью реабилитирует Г. Н. Четверухина посмертно.)
Последние годы жизни Георгий Николаевич преподавал в ЛЭТИ – Ленинградском электротехническом, был деканом приборо строительного факультета. По вечерам писал главный труд своей жизни – трехтомную монографию по истории береговой артил лерии.
– Когда он умер? – спросил я, уже предчувствуя навязчивую черную дату.
– Он умер в сорок втором… – вздохнул Кирилл Георгиевич. – От острой сердечной недостаточности. Мы свезли его на Волково кладбище, предали земле. Каково же было наше горе и отча яние, когда, придя через несколько дней на могилу, мы увидели, что в ней похоронен кто-то другой, а труп отца вырыли и бро сили неподалеку в общую кучу… На наше счастье, поблизости работали саперы. Мы упросили их взорвать мерзлую землю то лом. Они это сделали, и мы опустили отца в яму на Квистовой дорожке…
Мама ослепла в блокаду. После войны ей назначили пенсию, но очень маленькую. У отца на советском флоте выслуга из-за ареста получилась небольшая, по гражданской линии он тоже не успел набрать положенный стаж. Правда, адмирал флота Иван Степанович Исаков возбудил ходатайство о присвоении вдове Четверухина персональной пенсии областного значения, но дело так ничем и не кончилось.
Первый том монографии вышел при жизни отца. Второй он видел только в гранках перед самой смертью. А третий… Третий так и не издан. Он лежит у меня в рукописи.
За стеной терзали пианино. Кто-то настырно долбил одним пальцем, подпевая:
Чижик-пыжик, где ты был? На Фонтанке воду пил…
Я вышел на набережную Фонтанки поздно, за полночь. Светофоробливал лицо предмостного сфинкса алым светом. По ту сторону не спал, как и Четверухин, корпел над чертежами старинных па русников Андрей Леонидович Ларионов. Судьбы их отцов, судьбы книг, написанных их отцами, были столь же похожими, как оба берега Фонтанки, на которых жили их благодарные сыновья.
Севастополь. Июнь 1988 года
За красными черепичными крышами, за серыми, как парусина, стенами, за бурыми, выжженными солнцем взгорьями, за рафинадно-белыми фортами – синело, голубело, зеленело севастопольское море. В его недальней дали сквозь дымку моря и марево города едва проступали призрачно-голубоватые силуэты кораблей.
Вот такой вид открывался с вершины косогора коммунхозовского кладбища № 3, куда я взобрался, чтобы высмотреть в густых зарослях рубку злосчастной «Камбалы». Ведь это был единственный в стране памятник первым русским подводникам, а значит, и всем тем героям этой хроники, что остались без могил и без надгробий: Ризничу, Домерщикову, Беклемишеву, Щенсновичу, Левицкому…
Я проискал в заросшем лабиринте перископ с мраморным ан гелом битый час. Бабка-сторожиха не знала ровным счетом ничего; куда и по какой тропе идти, не подскажут ни указатели, ни план, их не было здесь от века. Я продирался сквозь колючие кусты наугад мимо гостеприимно распахнутых – с гражданской еще – фамильных склепов, мимо расколотых мраморных плит, поверженных крестов, буйно поросших жесткими крымскими травами. Могилы моряков были отмечены якорями и цепями, висящими на артилле рийских снарядах. Якорей этих громоздилось здесь не меньше, чем в ином порту, а снарядов – чем в ином арсенале.