Выбрать главу

Глаза знобило. «Уж не заболел ли я? Да нет — голова не горячая». Ему хотелось закричать: «Боже! Мне холодно!» Но он еле прошептал: «Боже, помоги мне согреться». И начал приседать.

В двенадцать открыли топчан. Он расстегнул верхнюю пуговицу у куртки, натянул ее на голову, застегнул пуговицу и стал часто дышать. Дыхание согревало грудь, и он задремал. Потом соскочил, поприседал, побегал, походил и снова лег.

Так прошла ночь.

На второй день после обеда его сильно клонило ко сну. Но лечь было не на что. Иногда его посещало отчаяние. «Что сделать с собой, чтобы прекратились эти мучения? Упасть на бетон головой в холодный угол и околеть?» Он представил себе, как его, замерзшего, выносят из карцера, а начальство и дубаки говорят: «Шустрый был, а холода не выдержал. Околел. Туда ему и дорога. Одним стало меньше». «Нет, шакалы,— возмутилась его душа,— я не замерзну, не околею. Я выдержу. Я буду приседать. Буду бегать. Ходить. Холодом вы меня не проймете».

И он вспомнил Веру. Вот она сидит за последней партой и, не зная, что он за ней наблюдает, сосредоточенно смотрит и внимательно слушает учителя. Вера! И Глаз представил: в классе Вера сидит одна. Он вбежал в класс и пал возле нее на колени, взял ее руку и нежно-нежно поцеловал; встав, наклонился, расцеловал ее и задохнулся запахом волос. «Я верю, Вера, верой в тебя и холод победить. Ради тебя я отсижу не одни сутки в холодном карцере. Я готов сидеть целую зиму, если б мне сказали, что я, если останусь живой, буду с тобой». Глаз стиснул, сжал кулаки, закрыл глаза. «Вера!» Он разжал руки, открыл глаза, и у него волнами пошли фиолетово-оранжевые круги из глаз и, доходя до мохнатой стены, разбивались, но тут же шли новые. «Верочка!.. Нет-нет, я ничего с собой не сделаю. Я останусь жив». И Глаз опять стал приседать, ходить и бегать. Порой, приседая, чувствовал, что на секунду-другую теряет сознание. И тогда вытягивал перед собой руки, чтобы, в случае, если упадет, не удариться о бетон головой. Но нет, сознание не возвращалось. Дремал на ходу, как в Одляне. Иногда наваливался на дверь. Около дверей — теплее. Ночью открыли топчан и Глаз бухнулся. Часто соскакивал и грелся. Днем ходил как очумелый. Сил было мало. Приседал по нескольку раз. Бегал тоже меньше. Голова раскалывалась.

Мерзнуть стал сильнее. И вновь вернулось отчаяние: «А что, если вскрыть вены? Заточить о бетон пуговицу и чиркнуть по вене. Тогда или умру, или переведут в другой, теплый, карцер. А что подумают дубаки? Скажут: «Резанул себя, холода испугался».

И тут Глаз ощупал взглядом заледенелый угол. «Так это не краска, это — кровь. Кто-то, не выдержав холода, все же вскрыл себе вены. Интересно, посадили его после этого в теплый карцер? Нет-нет! Вскрывать ни за что не буду. Это последнее средство. Вы, суки, пидары, выдры, кровососы поганые, не дождетесь от меня, я не чиркну по вене. Я буду ходить, приседать и бегать. Я все равно выдержу».

В оставшиеся два дня Глаз не чиркнул себя по вене, не упал распластанный в ледяной угол. Разводящий, ведя его в камеру, смотрел с уважением. Пятый выдерживал не каждый.

6

Глаза повели в трехэтажный корпус. На третьем этаже разводящий беззлобно, но с явной усмешкой сказал:

– Ну, держись. Здесь ты несильно разбалуешься.

И его закрыли в камеру.

– Здорово, мужики.

Взросляки промолчали.

Глаз положил матрац на свободную шконку и оглядел зеков. Их было пятеро. Двое играли в шашки, остальные наблюдали. Такого никогда не бывало ни на малолетке, ни на взросляке, чтобы на новичка не обратили внимания.

– Здорово, говорю, мужики.

Но из пятерых на него никто не взглянул даже.

Глаз расстелил матрац. Ужасно хотелось спать. Но лечь, не поговорив с сокамерниками, даже если они и не поздоровались, он счел за неуважение. Чтобы не рисоваться посреди камеры, Глаз сел на шконку.

Доиграв партию, зеки убрали шашки и посмотрели на новичка. Среди пятерых выделялся один: коренастый, широкий в плечах, смуглый, с мохнатыми бровями, с чуть проклюнувшимися черными усами и властным взглядом, лет тридцати пяти. «Он, наверное, и держит мазу»,— подумал Глаз.

– Ну что, откуда к нам? — спросил коренастый.

– Из трюма,— ответил Глаз.

Коренастый промолчал, а высокий белобрысый парень лет двадцати с небольшим переспросил:

– Откуда-откуда?

– Из кондея, говорю,— ответил Глаз, а сам подумал: «Что за взросляк, не знает, что такое трюм».

– Ну и как там? — продолжал коренастый.

– Да ничего.

– Сколько отсидел?

– Пять суток.

– А что мало?

– Малолеткам больше не дают.

Коренастый закурил, и Глаз попросил у него. Тот дал.

– Значит, к нам на исправление? — уже добродушнее проговорил коренастый, затягиваясь папиросой.

– На какое исправление?

– Да на обыкновенное,— вспылил коренастый,— у нас хулиганить не будешь.

– Я к вам, значит, на исправление? Вы у хозяина на исправлении. Наверное, уже исправились?

Зеки молча глядели на Глаза. Коренастый часто затягивался папиросой, соображая, видимо, что ответить.

– Это не твое дело — исправились мы или нет. А вот тебя будем исправлять.

– Как? — Глаз подошел к столу, взял спички и закурил. Глаз был уверен — его не тронут. На тюрьме был неписаный закон: взросляк малолетку не тронет. Коренастый побагровел.

– Как разговариваешь? — заорал он.

– А как надо?

Коренастый хотел ударить Глаза наотмашь ладонью, но Глаз отскочил. Зеки запротестовали:

– Да брось ты. Что он тебе сделал?

Коренастый уткнулся в газету, а четверо других приступили к Глазу с расспросами. Глазу показалось странным, что зеки в разговоре с ним мало употребляют феню. Но когда разговор зашел о женщинах-заключенных, Глаз сказал:

– Раз с нами шла по этапу коблиха, красивая, в натуре, была.

– Кто-кто с вами шел?— переспросил высокий белобрысый парень.

– Да кобел, говорю.

– А что такое кобел?

– А вы по какой ходке? — спросил Глаз.

– Ходке? Да мы здесь все не по первому разу. Режим у нас строгий.

– Так вы что, осужденные?

– Да-а,— протяжно и неуверенно ответил парень…

– Режим строгий, а что такое кобел, не знаешь.

– Ладно,— сказал чернявый, с большими, навыкате глазами парень,— хорош ломать комедию. Ты вон подойди к вешалке…

Глаз не шевельнулся.

– Да ты к вешалке подойди и на одежду посмотри.

На вешалке висели шубы и шапки.

– Ну и что? — обернулся Глаз.

– Да ты внимательнее посмотри.

…Стоп. Что такое? На одной шапке спереди было светлое пятно от кокарды. И на другой тоже. А на плечах у шуб, там, где носят погоны, цвет был тоже светлее.

– Так вы менты бывшие, что ли? — догадался Глаз.

Бывшие менты промолчали.

До обеда Глаз отсыпался. А после обеда повели в баню. Старший по бане, глядя на заклеенные раны, сиплым голосом спросил:

– Ну что, еще побежишь?

– Побегу,— не думая ответил Глаз.— Вот только плечо заживет. Он взял ножницы подстричь ногти и тут увидел на подоконнике другие. Незаметно взял их и, юркнув в помещение, где они сдали вещи в прожарку, схватил свой коц и сунул ножницы в него. И только тут он увидел, что один мент все еще раздевается и он усек Глаза. Глаз думал: если спрятать или вообще выбросить ножницы, чтобы банщики не нашли, то потом, если менты попрут на меня, их можно прижучить — ножницы, мол, в камере…

Из моечного отделения Глаз вышел первым. Здесь его ждал корпусной.

– Собирайся быстрей.

– Куда?

– Опять в карцер.

– За что?

– Не прикидывайся дурачком. За ножницы.

Глаза закрыли в пятый.

«Или мент вложил, или сами нашли». Глаз решил шагать быстрее, а то после бани можно простыть.

И опять потянулись у Глаза кошмарные ночи и дни. «Ну зачем, зачем я схватил ножницы, — корил он себя, — надо вначале было подумать, куда их куркануть, а потом брать».

Плечо у Глаза меньше болело. Раны заживали. Зато зудели. Его подмывало сорвать тампоны и поскрести пятерней.