Выбрать главу

Однажды накануне очередной Пасхи папа заявился домой, что называется, на рогах. Во всяком случае, так он сам говорил на следующий день. Я-то не знаю, меня дома не было — ни вечером, ни даже ночью. Но судя по тому, что папа этого даже не заметил, — таки да, на рогах.

И вот прихожу я домой под утро. Папа мирно спит в гостиной на диване, на весь дом сладко пахнет куличами — идиллия, короче. И я тоже быстренько заваливаюсь спать, как будто всю ночь так и было. А наутро просыпаюсь от сдавленных рыданий, и волосы мои становятся дыбом, потому что такого у нас в заводе не было — чтобы взрослый мужик в голос ревел.

Несусь на кухню — что случилось? Папа кое-как взял себя в руки, рыдания приостановил и с трагизмом, достойным шекспировского театра, воскликнул, заламывая руки: куличи!

А что — куличи? Стоят на столе — румяные, пышные. Небось опять поднялись в духовке, что бы это ни означало на тайном языке домохозяек.

Сахар, твердил папа. Сахар! Соль! Сахар, соль. Объяснить более внятно он не мог: зверское похмелье было у человека. И похоже, горе. Большое, настоящее горе, как бы нелепо это ни выглядело со стороны.

Но я уже сама поняла, что случилось. Вместо сахара папа положил в тесто соль. Очень много соли. Три стакана. Или два, неважно. Все равно много. И теперь все пропало, еще бы.

Мне было ясно, что ему не продуктов жалко и тем более не собственного труда. Потери были куда существенней: у человека только что мир рухнул. Наш с ним убогий, неустроенный домашний мир, который он все эти годы собирал по кусочкам, латал как мог, держал обеими руками, взглядом, верой и волей. А теперь — все, конец, не удержал. Куда уж хуже: на дворе Пасха, а у нас куличи не удались. И значит, усилия тщетны, все у нас плохо, не как у людей. Ничего не получилось.

Мне в ту пору вся эта ерунда «как у людей — не как у людей» уже была до одного места. Примерно до того же самого, что и сейчас, только тогда я выражала свою позицию гораздо жестче. «Бессмысленные ритуалы тупоголовых обывателей» — это еще самая сдержанная из моих тогдашних формулировок. Но одно дело абстрактное презрение к чужим ритуалам, и совсем другое — живой человек, мой папа, сильный, взрослый мужик, у которого все рухнуло, потому что он перепутал соль с сахаром и дурацкие куличи не удались.

И тогда я взяла в руки нож, отрезала кусок. Прожевала соленую дрянь, сказала: а что, мне нравится. Даже и хорошо, что несладко. И, собравшись с духом, снова откусила. Папа уставился на меня, как на ангела, спустившегося с небес. Наконец он тоже отрезал себе кусок. Попробовал, подумал, сказал неуверенно: ну да, жить можно. Но знаешь, мне все-таки сладкие больше нравились.

И поскольку черная бездна отчаяния, на краю которой мы оба только что топтались, к тому времени скукожилась до размеров фронтового окопа, где плечом к плечу вполне можно пересидеть любую бомбежку, я честно признала: да, так солоно, что много, пожалуй, не съешь. И, выдержав паузу, предложила: а давай мы из них сухарики сделаем, к пиву.

Слушай, а точно, сказал папа. И, наконец-то улыбнулся. Взял нож, и мы начали резать куличи на кубики.

Такие классные сухарики получились, кстати. Я в тот же день добрую половину прикончила, причем без всякого пива, терпеть его не могла, да и сейчас не особо — ну, ты знаешь…

Фаина умолкает, растерянно глядит на меня и наконец спрашивает:

— Слушай, а зачем я тебе все это рассказываю?

— Наверное, затем же, зачем подсовываешь своим соседям деревянных птиц, — говорю я. — То есть просто так. Но с задней мыслью: а вдруг обрадуюсь. Это, как ты сама справедливо заметила, еще не любовь. Но шаг в нужном направлении.

Полиция города Вильнюса

Все было хорошо, пока Янина шла через двор, белый от вишневого цвета, разглядывая пестрые пропеллеры, развешенные на столбах вместо фонарей. Даже три старухи, несущие вахту на лавке, ее не насторожили — ну, бабки, подумаешь, надо же им где-то сидеть, а что вид неприветливый, так в их возрасте почти все так выглядят, особенно в сумерках.

Она не устояла перед искушением, уже в подворотне обернулась и показала зловещей троице язык, а потом побежала, разгоняясь, чтобы взлететь, в таком настроении это обычно сразу получается, но сейчас не вышло — ноги налились свинцом и словно бы прилипли к земле. При этом они не стояли на месте, а продолжали идти каким-то неведомым, самостоятельно выбранным маршрутом; Янина не знала, куда направляется, а они, похоже, знали, и как же ей это не нравилось.

Двор с вертушками и старухами находился, по ее ощущениям, где-то на спуске с холма, между улицами Басанавичус и Калинауско, однако вышла Янина возле центрального рынка, и сердце ее сжалось в маленький, твердый, зеленый, как неспелое яблоко (цвет она ощущала как-то особенно отчетливо) комок, тяжелый и вязкий, как пластилин. Обычно в это место ее заманивали хитростью, здесь назначали свидания любимые, сюда ее приводили за руку друзья, в этом направлении всегда бежали сорвавшиеся с поводка щенки и летели бабочки, которых ей поручали пасти. Но сегодня обошлось без ухищрений, Янину предали собственные ноги. Теперь они вероломно шагали по направлению к троллейбусной остановке. Минуты не пройдет, и Янина будет стоять там по стойке «смирно», лицом к проезжей части, не в силах заставить себя уйти, или хотя бы обернуться и посмотреть в глаза убийце. Не то чтобы она верила, будто это может помочь, а все-таки хотела попробовать, но до сих пор ни разу не получилось.

Воздух стал густым и тошнотворно сладким, кислый запах страха Янины смешался с терпким звериным ароматом невидимого убийцы, и это интимное соединение телесных испарений было, кажется, хуже всего, хотя в таком деле, конечно, все — хуже. Янина содрогнулась от омерзения, попыталась повернуть, или хотя бы остановиться, но ноги по-прежнему шли вперед, ей не удалось даже замедлить шаг, и тогда она наконец закричала от ужаса и отчаяния, но так и не проснулась. Ей никогда не удавалось проснуться от собственного крика. Наоборот, начиная кричать, Янина еще глубже увязала во сне, как в трясине — похоже, здесь действовало поганое болотное правило: не трепыхайся, тогда проживешь на целых три минуты дольше. Может быть.

До троллейбусной остановки оставалось всего несколько шагов, когда Янина услышала стук. Она встрепенулась, прислушалась и вдруг, о чудо, застыла на месте, так и не переступив роковую, черт бы ее побрал, черту. Стук становился громче, теперь он грохотал повсюду — впереди, позади, в небе и под землей, гудел в Янининой голове, вибрировал в животе, заполнил ее тело, и когда оказалось, что там больше не осталось свободного места, Янина взорвалась, и глаза ее наконец открылись.

Она не вскочила, а выкатилась из постели на ковер, уткнулась лицом в его колючий ворс и только тогда осознала: спасена. На этот раз — спасена.

А потом Янина поняла, что стук раздается по-прежнему. И ладно бы, просто стук — дверь ее, того гляди, вот-вот слетит с петель.

За окном чернильная тьма безлунной ночи начала наливаться свинцово-синим предрассветным мраком. Значит, где-то около шести утра. Кого, интересно, принесло в такую рань? В любом случае, благослови его Боже!

Янина встала на все еще непослушные ноги, набросила поверх пижамы старое вязаное пальто, заменявшее ей домашний халат, и поковыляла к двери.

— Кто там?

— Это полиция, — ответил женский голос. — У вас все в порядке? Мы проходили мимо и услышали крики…

— Понимаю. Это я кричала, — сказала Янина. — Подождите, я открою. Сейчас.

Их было двое: худенькая остроносая молодая женщина с очень густыми каштановыми волосами, подстриженными и уложенными так неудачно, что они больше походили на огромную валяную шапку, чем на прическу, и седой мужчина лет пятидесяти, по-крестьянски кряжистый, флегматичный и основательный. Они с недоверчивым удивлением разглядывали сияющую Янину, которая сбивчиво повторяла: