– Всю жизнь? — повторила Ульяша, собираясь с силами. — Всю, говоришь, жизнь? Что ж я тебя видела только единственный раз за эту всю жизнь? Вокруг меня многие ходили, ко мне дважды сватались, но я этих людей прежде встречала, они со мной говорили, я знала, чем они живут, чем дышат, они от меня не таились, а не то что так, как ты, — разбойно и тайно, не то что твой Ерофей…
– Ты упрекаешь, что не пришел я к тебе открыто… — печально молвил Ганька. — Но у меня другая жизнь. Никто б тебя мне не отдал, да и сама бы ты не пошла в ту мою жизнь!
– А отчего теперь зовешь? — спросила Ульяша. — Что переменилось? Почему решил, что теперь я пойду?
Сначала Ганька молчал, потом проговорил угрюмо:
– Востра ты больно! Все насквозь видишь! Я и сам таков, а все ж мне до тебя далеко! Бабий ум, может, и меньше, чем мужской, а все ж проворней, острей и лукавей!
– Нету во мне лукавства, — покачала головой Ульяша. — Я тебе прямо могу сказать, что не хочу за тебя идти и не пойду.
Ганька отшатнулся… и вмиг оказался в плену ярости!
– Тогда умрешь! — выдохнул он хрипло.
– Все умрут, — тихо ответила Ульяша. — Ты тоже. Вся разница в том, что я умру раньше. Но пред ликом вечности разница между нашими сроками — один миг, и то меньше.
Ганька даже опешил:
– Ишь ты как заумно говоришь! Сама придумала или научил кто?
– Я книжки люблю читать, — улыбнулась Ульяша. — И ту книжку, которую ты пересказал, я тоже читала. Про то, как царевич Парис полюбил прекрасную Елену и как был из-за этой любви стерт с земли град Троя. Только в ту войну боги были замешаны — эллинские боги. Это они и любви способничали, и хитростям научали, и удачу воинскую либо умножали, либо отнимали ее. А люди не могли им противиться, один только священник на это решился: уговаривал деревянного коня в Трою не тащить. Так боги послали двух змей, и они его удушили. Всеми поступками тех людей боги ведали, все их помыслы они вели! А тебя что ведет? Тебя что подзуживает, подталкивает, заставляет разрушения чинить, страх в сердца вселять?
– Злая доля, — невесело сказал Ганька. — Видимо, на роду мне такое написано. А может, это бес меня подзуживает и не дает мне покою, и никогда я не остановлюсь, хоть знаю: гибель меня ждет, — но я по жизни качусь, как зимой с кручи на речной лед. Разлетелись салазки мои, ах, разлетелись… а внизу полынья. И все, и конец будет Ганьке.
– Значит, ты меня замуж зовешь, говоришь, что всю жизнь обо мне помнил, а сам и меня в ту же полынью утянешь? Да что же за любовь у тебя такая? Это не любовь, это ненависть!
– Ладно, это все разговоры, — отмахнулся Ганька угрюмо. — Заговорила ты меня совсем! Хватит! Одно слово от тебя мне нужно. Одно слово — да или нет. Пойдешь за меня добром?
Ульяша молча посмотрела на него, потом с трудом приоткрыла губы:
– Нет.
– Или со мной под венец, или смерть тебе!
– Нет.
– А перед смертью отдам тебя мужикам, пускай тешатся! Нет, сначала сам жажду утолю, а потом нагляжусь на твои муки!
– Нет.
– Ладно, себя не жалеешь — других пожалей! Барышню эту Семке швырну, как кость собаке, из спины барина плетей нарежу, все палом спалю здесь, в Перепечине!
Ульяша побледнела, губы ее задрожали, рот приоткрылся… она прижала к нему ладонь, словно глуша пытавшееся сорваться «да». И все же промолчала, только глаза молили: «Смилуйся!»
Ганька долго смотрел на нее, потом с трудом проговорил:
– Ничего я этого не сделаю, не бойся. Ты в моем сердце читаешь, как в той книжке про град Трою! Не стану тебя поганить, не смогу. Не стану убивать никого, не трону дом, барского богатства не трону — уведу народ отсюда. Я людям, которые за мной пошли, не враг. Но все же тебя не отпущу! Или станешь моей, или приведу я пред очи твои того барина молодого из Славина, велю для него костер разложить посреди двора, да и сожгу живьем. Ну, теперь что скажешь?
И снова наступило молчание, а потом Ульяша выговорила белыми от боли губами:
– Да.
– Я так и знал, — спокойно кивнул Ганька. — Вот он, царевич заморский, верно? А ведь я тебя первый увидал, со мной ты при дороге серьгами венчалась…
Он сам не понимал, что говорит, да Ульяша и не слушала: покачнулась и грянулась бы на пол, да Ганька успел ее подхватить, беспамятную.
Посмотрел в помертвелое лицо:
– Что ж ты натворила, любушка моя? А ты что натворил, побратим?!
Положил Ульяшу на кровать и крикнул:
– Эй, люди, сюда!
Заглянул Семен.
– Барышню позови, — хмуро велел Ганька. — Да руки не распускай, не то обрублю! Не про тебя она, понял? Не видать тебе ее, как своих ушей, Чума-сыромятник.
– Да я ж за нее тебе верой и правдой… — заныл Семен. — Барина продал за нее! Ты ж мне обещал награду!
– Другой награды проси! — огрызнулся Ганька. — И вот что. Барышню сюда приведи, помощь ее нужна, а сам бери коня и пулей лети в Щеглы, привези попа. Венчаться я буду с ней вон, — он кивнул на Ульяшу, неподвижно лежащую на постели.
– Вона! — вытаращил глаза Семен. — А невеста живая ли? С чего это она обмерла? Никак с радости?
– Вот именно, — буркнул атаман. — Ты б не умничал, Семка, а то от великого ума голова тяжелая станет, как бы не скатилась с плеч. Скачи за попом, да тихо там, не булькни в Щеглах ни слова лишнего. А попу скажи, мол, человек умирает, надо соборовать, а коли спросит, кто именно, отвечай, мол, сам барин перепечинский. Понял ли?
– Понял! — невесело кивнул Семен, выходя и бросив на Искру напоследок ненавидящий, мстительный взгляд.
Минуту Ганька еще стоял над Ульяшей, потом прижал к лицу руки.
– Сколько дней оставил ты мне, Господи? — прошептал он, глуша шепот ладонями. — Да сколько б ни оставил, спасибо тебе, что наконец-то привел ее поперек пути моего. Станет она моей — и ничего страшно мне не будет. Потом прибери меня, приголубь меня, Господи! Только сначала дай мне ее хоть на день с ноченькой!
* * *Коли кто бывал обманут тем, кого сам обмануть намеревался, тот вполне поймет состояние, в котором находился один из персонажей сего романа, а именно — Петр Иваныч Перепечин, после того как вылез из тепловодной трубы обратно в подвал. Не счесть проклятий, которые он послал своему племяннику, однако во всех них звучали также уверенность в скором отмщении и непременное перечисление тех кар, которым он подвергнет Анатолия Славина, когда представится удобный случай. Кабы оказался тут сторонний наблюдатель, он бы, конечно, подивился тому, отчего это Петр столь крепко убежден, что сей случай ему непременно представится.
Наконец, утомившись сотрясать своды своей темницы проклятиями, Петр угомонился, присел под стенкой и начал было дремать, чтобы заглушить голод и злость, как вдруг неподалеку послышался женский голос, по которому он немедленно узнал свою верную ключницу Ефимьевну. Петр встрепенулся, потому что подспудно ждал ее появления. Если он и надеялся получить от кого-то помощь, то лишь от нее, от нее одной! Семка — предатель, сестра — трусиха и дура, прочие слуги барина ненавидят просто потому, что он — господин, а они — его рабы. Ну а Ефимьевна, которая его вырастила, выпестовала, которая была ему ближе, чем мать родная, — она непременно должна, обманув разбойников своей мнимой трусостью и покладистостью, улучить минутку и подать своему ненаглядному Петеньке какую-то подмогу или хотя бы надежду на нее.
Он поднялся, ощупью, по стеночке, побрел туда, где было слышно лучше всего. Теперь он находился прямо под крышкой того люка, с помощью которого подвал соединялся с поварней.
– Да что ж вы столь немилостивы? — увещевала Ефимьевна охранников. — Сами брюхо набили господским добром, а хозяину вам и краюхи хлебной жаль?
– Теперь он тут не хозяин, — отозвался чей-то голос. — Теперь мы тут хозяева и господа!
«Как бы не так! — скрипнул зубами Петр. — Попадетесь вы мне, господа-хозяева, я вам каждому в хозяйство отдельный сук березовый выделю да веревки новой не пожалею на обзаведение!»
– Конечно, конечно, — льстиво журчала Ефимьевна. — Вы господа и хозяева. А коли так, будьте добры к рабам своим Петру Иванычу и Анатолию Дмитричу. Дозвольте хлебца им отнести, а не то помрут в погребе с голоду — с вас же потом атаман и взыщет. Сами знаете, баре — они народ хлипкий, не то что ваш брат крестьянушка. Это вы можете хоть сутки, хоть неделю на лучке с кваском сидеть, а барин вовремя не поел — и готово, откинул копыта.