Однако когда офицер Стрижёв дежурил у разобранного мотоцикла – для Аллы Романовны менялось всё. Она знала, чтó ее ждет. Она шла, замирая сердцем, к белью своему, висящему на веревке.
Нутро Стрижёва тоже сразу подтягивалось, напрягалось. Заголенные ноги в галифе начинали пружинить, подрагивать. (Так пружинят, подрагивают задние бандуры у гончака.) Он будто даже повизгивал!
Сашка и Колька сразу подавали ему деталь. Чтобы отвлечь. Еще одну. Еще. Не брал. Будто не видел. Отводил рукой. И вот уже идет вкрадчиво к Алле Романовне. К этому пуделю. К этому пуделю Артемону. Ребятишкам становилось скучно. Стояли над брошенными деталями. Ощущали и их обиду. Стыдились за Стрижёва.
Герман Стрижёв что-то бубнил Алле Романовне, торопился, старался успеть, выказывал назад большой охраняющий глаз. Алла Романовна хихикала, нервничала. Руки, сдергивающие белье, плясали, как пляшут бабочки над грязью. «Вы меня смущаете, Стрижёв! Хи-хи! Смущаете! Тут же дамское белье висит! Дамское белье! Хи-хи! Разве вы не видите дамское белье! Это же дамское белье! Хи-хи! Стрижёв!» Стрижёв заглядывал за ее большой квадратный вырез в пышных кружевах, как в коробку с тортом, бормотал: «Ну, вы же понимаете, Алла Романовна, я же, мы же с вами, как-нибудь, всегда, ради вас я, вы же знаете, не то что всякие там, мы же с вами понимаем, сегодня вечером, в десять, на уфимском тракте, никого, вы, мотоцикл и ветер, сами понимаете, я впереди, вы сзади, потом наоборот, вы впереди, я сзади, я же научу, вы же понимаете, кто не любит быстрой езды? Гоголь, сами понимаете». Алла Романовна вспыхивала и бледнела, быстро дыша. Ручки всё порхали над бельем. Белью не было конца. Всё шло и шло это сладкое взаимное опыление. Нескончаемое. Взаимное охмурение. Можно сказать, в райском саду…
Уходила на прямых, дергающихся ногах. Высматривала, кокетливо обскакивала лужи, грязь. Стрижёв высверливал правой ногой как рыбацким буром.
Возвращался к мотоциклу. С будто закрученным мозгом. Который колом вышел наверх, приняв вид его прически. Когда он брал у Сашки деталь, руки его подрагивали.
Вечером мотоцикл начинал трещать. Испытательно. Стрижёв словно наказывал его. Как хулигана за ухо выкручивал. Мотоцикл выл, колотился. Как будто на болоте Сашка и Колька выбирались из сизого, едкого тумана. Сбрасывал, наконец, газ Стрижёв, полностью удовлетворенный. Шел одеваться. Кожаные куртка и галифе, острый шлем, большие очки. На руки –краги. Экипированный, ехал со двора. Сашка и Колька бежали, раскрывали калитку. Надеясь, что прокатит. Но тут – опять!
Зойка теперь. Щелкает свои семечки. У своего дома. Женщина. Постоянно возле ворот – словно давно и упрямо ждет своего суженого. Нестареющая, неувядающая… Стрижёв начинал подкрадываться на малых оборотах. Останавливался, широко расставив для баланса ноги. Как кот, черные начинал нагнетать хвосты. Дергал, дергал ими за собой, нагнетал. Зойкины виноградные грозди оставались покойными. В вечерней остывали прохладе. Зойка скинула с губы кожурки. Шелуха Зойкой была сброшена на землю. Стрижёв покатился от нее как с горки, растопырив ножки, не веря. И – врубал газ. И – уносился вдаль. Как пика устремленный.
Через минуту пролетал с длинной девахой за спиной. Точно с остатками лихой бури на конце палки. Никакого движения со стороны Зойки. Опять летел. Деваха еще выше. Другая! Зойка не видит, лузгает семечки. А-а! С горя мотоцикл пропарывал городок и нырял в дубовую рощу. И – тишина над рощей. И только вечерние слепнущие птички вновь принимались густо опутывать деревья солнечными тèнькающими голосками.
В десять часов вечера выйдя из ворот и увидев Зойку – Алла Романовна сразу начинала спотыкаться. А та, как уже накрыв ее, разоблачив, сразу кричала: «А-а! наряди-илась! Ой, смотри, Алла Романовна! Ой, смотри! Будешь измываться над Колей – отобью-ю! Ой, смотри-и… Ишь, вырядилась…» Алла Романовна переступала на месте, хихикала. Топталась словно по разбитой, перепуганной своей злобе, которую никак не удавалось собрать обратно воедино, чтобы злоба опять была – злоба, злобища. «Да кому какое дело! Кому какое дело! Хи-хи-хи! Разве это касается кого!» А Зойка все не унималась, все корила, все мотала своим виноградом: о-ой, смотри, о-ой смотри! «Да пожалуйста! Да забирайте на здоровье! Да кому какое дело! Да хи-хи-хи!» Забыв про Стрижёва, она уже частила ножками обратно, во двор, домой. И почти сразу, теперь уже в раскрытое окно Новосёловых – из соседнего по стене – испуганно заскакивал Колин голосок: «Алла! Опомнись! Что ты делаешь! Не надо! Больно же!» – «На! на! на! – придушенно шипела «Алла» и била Колю, видимо, чем ни попадя. – На! на! Урод очкастый! Будешь жаловаться всякой твари, будешь?! На! на!»