К столам подбегала девчонка лет шестнадцати. В дедовых пимах, в бабкиной великой кацавейке. Быстро убирала, подкладывала женщинам такие же, как они, встрепанные книги. Канцелярские. Женщины, взбадривая себя, подстегиваясь, постоянно выкрикивали: «Жилкина – метрическую!.. Жилкина – смерть!.. Жилкина – на брачную!» (Казнь, что ли?)
– Следующий! – стегало то от одного, то от другого стола. И к столам торопливо подходили, присаживались на краешек стула и сразу начинали или плакать, или показывать младенца, или стоять пионом и ромашкой в трепетно радующемся букетике родни.
– Следующий!
И опять быстрая пересменка у стола, и: или слезы в горький платок, или младенец, или пион и ромашка. Жилкина металась, меняла, подкладывала книги…
Раздевшись в ледяном коридоре, быстро накидав расческой копну из чудных своих волос, одернув пиджак с орденской колодкой, Константин Иванович принял младенца и сказал Антонине «сиди!» Широко распахнул дверь, как сделал глубокий вдох, и с сынам на руках пошагал в комнату. И вошел в нее – точно отчаянный вестник, как всё разъясняющий момент пьесы, после которого зрителям только ахнуть: вон в чем дело было, оказывается! Вот да-а…
– Почему дед принес? Где родители? – строго спросила у девчонки одна из кочерыжек. Как будто та – в ответе. Жилкина, раскрыв рот, воззрилась на Константина Ивановича: да, почему?
– А я и есть родитель! А я и есть отец! – по-прежнему отчаянно объявлял Константин Иванович. – А это… и есть мой сын! – Он поднял, повернул всем сверток, в окошечке которого виднелся насупленный недовольный Сашка. – Так что… прошу, как положено!
Он подошел к столу. Без приглашения сел. Поправил в кружевной дырке. Вытаращенным глазом Сашке подмигнул. Тот даже не пикнул.
– Где… мамаша? – поперхнулась делопроизводительница.
– Там… – мотнул головой Константин Иванович. – В коридоре… Позовите…
– Жилкина!
Жилкина побежала.
Антонина шла к столу, роняя и подхватывая одежду Константина Ивановича. Шапку его, полупальто, шарф. На стул так и села с ворохом одежды.
– Вот… Она… – опять мотнул головой Константин Иванович. Точно в сторону просто присоседившихся. Которых пока что приходится терпеть.
Выкинул на стол паспорта, справку из роддома. Небрежно. Будто козырными раскрыл.
– Так и запишѝте: отец – Новоселов Константин Иванович!.. Ну и ее… – снова кивок головой в сторону, – припишите… – И затолок заоравшего наконец-то Сашку. А Антонина смотрела на мужа и только чуть руки над ворохом одежды подымала: каков!
Делопроизводительница… словно с удовлетворением вернулась в себя (все понятно), выползла из одежд на стол, приготовилась писать и с выглаженностью змеи в движениях… спросила:
– Как назовем младенчика?
– «Как»… Сашкой его зовут… Давно уже… – Константин Иванович хмурился – Александром Константиновичем… Так и запишите!..
3. Детская коляска
Вытирая влажной тряпкой подоконник, Антонина глянула на улицу и сердце ее упало: Константин Иванович ворочал в канаве, выталкивал на тротуар здоровенную детскую коляску. Прямо-таки колесницу с чугунными колесами. Сваренную из листового железа. Колесница капризничала, упершись передним колесом в кирпич. Константин Иванович разворачивал ее, выдергивал.
Громыхал с нею на лестнице. Ввалил ее, наконец, через порог болтающуюся.
– Вот, Тоня, – Сашке… Здравствуй, родная…
– Да как вы ее в автобус-то втащили?!
– Да уж втащил… Хорошая коляска. Надежная… – Колесница от перенесенного беспокойства подрагивала. В руки она, верно, Константину Ивановичу по-настоящему так и не далась. Ни габаритами своими, ни весом. – Сварщик постарался. Знакомый…
Опробовать ее, конечно, мог только Константин Иванович сам.
В коляске на колдобистой мостовой Сашку трясло, подкидывало как в лихорадке. Но, перепуганный, он молчал. Два раза был круто обдат пылью от пролетевших грузовиков. И тогда уж с полным основанием заорал. Константин Иванович решил держать ближе к обочине, но и там подкидывало и встряхивало. Пришлось выбираться через канаву на тротуар. А тротуар разве сравнишь с мостовой? Где все широко, открыто? Где тебя видно за версту? Да ладно, и здесь ничего.
Со сметаной, с творогом, с берестяными ведрами на коромыслах к базару трусили старухи-марийки. В лаптях, в национальных кафтанчиках, подбитых короткими пышными юбками – узкоплечие как девчонки.