– Мам, прекрати! – смущённо рявкал Гриша.
Мы с ним так ни разу и не говорили о том, что изменилось между нами. Что теперь мы иногда могли касаться друг друга губами, гладить, обнимать – не так, как раньше, по-детски, по-дружески. Всё это было таким хрупким, таким зыбким.
Мы смотрели друг на друга растерянно, несмело и в то же время, видя в глазах другого отражение своих же чувств, не могли удержаться от глупой, счастливой улыбки. Никогда в жизни я больше не испытывала таких сильных, таких ярких и правильных чувств, как в тот короткий период первого осознания любви.
В конце концов я согласилась уехать. Мне ведь было только шестнадцать – я ещё не разучилась верить взрослым и считала, что, возможно, действительно чего-то не понимаю. Тётя Инга расписывала мне, как мы прекрасно заживём в Хабаровске:
– А уж как-то с моими спиногрызами подружишься. Виталька-то совсем большой уже, девятнадцать скоро. Ох и парень – красавец, умница! Славке четырнадцать, тот ещё сорванец, ему старшая сестра – серьезная да строгая – ой как нужна. Ну а Ванька мелкий совсем, шесть ему только. Он тебя сразу полюбит.
И я начинала думать, что, может быть, в самом деле поехать жить к тёте Инге – не самая плохая идея. У меня ведь никогда не было большой семьи, братьев… Я привыкла расти в тишине. Лишь в те дни, когда дома бывал отец, становилось достаточно шумно и весело. И всё равно немноголюдно. А если верить книгам, большая семья – счастье для человека.
Может быть, всё это и могло бы убедить меня окончательно, если б не Гриша. Сейчас мне так тяжело вспоминать те дни перед моим отъездом. Это было странное время – всё было как-то навзрыд, отчаяние, радость и боль. Всё переплеталось, перемешивалось, и я порой никак не могла понять, что же вообще чувствую. Мы с Гришей постоянно прятались где-нибудь ото всех, и тут же кидались друг к другу, обнимаясь чуть не до боли, боясь разжать руки. Мы будто бы заново открывали друг друга и в то же время, зная о предстоящей разлуке, пытались сохранить эти образы в памяти, запечатлеть на сетчатке глаз, запомнить ощущения на кончиках пальцев. Я помню, как он осторожно проводил ладонью по моему лицу, трогал краешек губ, гладил по скуле. И в глазах его дрожало нечто очень глубокое, тёплое – какая-то извечная преданность, что ли.
– Я к тебе приеду, – хрипло шептал он.
– Да.
– Я убегу, что-нибудь придумаю. Я здесь без тебя не останусь, слышишь?
– Нет, это я убегу.
Мы ещё не умели с ним разговаривать по-взрослому, все срывались на детские заклятия и обещания. Но нам хватало и этого. Слова были не важны, важнее было то, что мы прочитывали за ними: «Я с тобой. Навсегда. Чего бы это ни стоило».
Тетя Инга меж тем развила бурную деятельность. Она отыскала ключи от владивостокской квартиры, в которой я не была с тех пор, как погибли родители, наведалась туда и вывезла какие-то вещи.
– Радочка, – сказала она мне. – Ты бы съездила со мной. Может, тебе захочется что-то взять?
Но мне слишком страшно, слишком невыносимо было бы войти туда. Мне бы все казалось, что сейчас из кухни навстречу выйдет отец, а из гостиной донесётся высокий мамин голос. Потом я узнала, что тётя Инга, предварительно вытащив из квартиры всё ценное, нашла каких-то жильцов и договорилась с ними, что деньги за съём жилья они будут ежемесячно переводить ей в Хабаровск – на карточку. Наверное, она бы и вовсе продала квартиру, если бы куратор из соцзащиты на одной из наших совместных встреч не заявила ей непреклонно, что квартира принадлежит мне, несовершеннолетней, и продать её, выписав меня по сути в никуда, никак не получится.
Дедовский дом Инга тоже вознамерилась продать – и тут с моей стороны не должно уже было быть никаких препятствий. Здесь наследницами были мы с ней обе, и, поскольку дом не был моим единственным жильём, я вроде никак не могла помешать его продаже. Только если бы вступила в прямой конфликт – чего сделать, конечно же, не решалась. Однако тётке быстро объяснили, что после смерти хозяина должно пройти не меньше шести месяцев, прежде чем наследство окончательно перейдёт к ней в руки. Инга погудела, поругалась, но в конце концов смирилась с неизбежным и решила заколотить дом и вернуться продавать его через полгода.
Грузовик во дворе всё фыркал. Пластиковая клетчатая сумка, в которую тётя Инга сгрузила мои нехитрые пожитки, стояла на крыльце. А мне всё казалось, что всё это – какой-то тяжёлый обморочный сон. Что сейчас я проснусь и пойму, что ничего этого не было.